после всего, что
случилось
. Затем хлопнула дверью и вышла. Князь ушел как с похорон,
несмотря на все их утешения. Вдруг, четверть часа спустя как ушел князь,
Аглая сбежала сверху на террасу и с такою поспешностью, что даже глаз не
вытерла, а глаза у ней были заплаканы; сбежала же потому, что пришел
Коля и принес ежа. Все они стали смотреть ежа; на вопросы их Коля
объяснил, что еж не его, а что он идет теперь вместе с товарищем, другим
гимназистом, Костей Лебедевым, который остался на улице и стыдится
войти, потому что несет топор; что и ежа, и топор они купили сейчас у
встречного мужика. Ежа мужик продавал и взял за него пятьдесят копеек, а
топор они уже сами уговорили его продать, потому что кстати, да и очень
уж хороший топор. Тут вдруг Аглая начала ужасно приставать к Коле, чтоб
он ей сейчас же продал ежа, из себя выходила, даже «милым» назвала
Колю. Коля долго не соглашался, но наконец не выдержал и позвал Костю
Лебедева, который действительно вошел с топором и очень сконфузился.
Но тут вдруг оказалось, что еж вовсе не их, а принадлежит какому-то
третьему мальчику, Петрову, который дал им обоим денег, чтобы купили
ему у какого-то четвертого мальчика «Историю» Шлоссера, которую тот,
нуждаясь в деньгах, выгодно продавал; что они пошли покупать
«Историю» Шлоссера, но не утерпели и купили ежа, так что, стало быть, и
еж, и топор принадлежат тому третьему мальчику, которому они их теперь
и несут, вместо «Истории» Шлоссера. Но Аглая так приставала, что,
наконец, решились и продали ей ежа. Как только Аглая получила ежа,
тотчас же уложила его с помощию Коли в плетеную корзинку, накрыла
салфеткой и стала просить Колю, чтобы он сейчас же, и никуда не заходя,
отнес ежа к князю, от ее имени, с просьбой принять в «знак глубочайшего
ее уважения». Коля с радостию согласился и дал слово, что доставит, но
стал немедленно приставать: «Что означает еж и подобный подарок?»
Аглая отвечала ему, что не его дело. Он отвечал, что, убежден, тут
заключается аллегория. Аглая рассердилась и отрезала ему, что он
мальчишка и больше ничего. Коля тотчас же возразил ей, что если б он не
уважал в ней женщину и, сверх того, свои убеждения, то немедленно
доказал бы ей, что умеет ответить на подобное оскорбление. Кончилось,
впрочем, тем, что Коля все-таки с восторгом пошел относить ежа, а за ним
бежал и Костя Лебедев; Аглая не вытерпела и, видя, что Коля слишком
махает корзинкой, закричала ему вслед с террасы: «Пожалуйста, Коля, не
выроните, голубчик!» – точно с ним и не бранилась сейчас; Коля
остановился и тоже, точно и не бранился, закричал с величайшею
готовностью: «Нет, не выроню, Аглая Ивановна. Будьте совершенно
покойны!» – и побежал опять сломя голову. Аглая после того расхохоталась
ужасно и побежала к себе чрезвычайно довольная, и весь день потом была
очень веселая.
Такое известие совершенно ошеломило Лизавету Прокофьевну.
Кажется, что бы? Но уж такое, видно, пришло настроение. Тревога ее была
возбуждена в чрезвычайной степени, и главное – еж; что означает еж? Что
тут условлено? Что тут подразумевается? Какой это знак? Что за
телеграмма? К тому же бедный Иван Федорович, случившийся тут же при
допросе, совершенно испортил все дело ответом. По его мнению,
телеграммы тут не было никакой, а что еж – «просто еж и только, – разве
означает, кроме того, дружество, забвение обид и примирение, одним
словом, всё это шалость, но во всяком случае невинная и простительная».
В скобках заметим, что он угадал совершенно. Князь, воротившись
домой от Аглаи, осмеянный и изгнанный ею, сидел уже с полчаса в самом
мрачном отчаянии, когда вдруг явился Коля с ежом. Тотчас же прояснилось
небо; князь точно из мертвых воскрес; расспрашивал Колю, висел над
каждым словом его, переспрашивал по десяти раз, смеялся как ребенок и
поминутно пожимал руки обоим смеющимся и ясно смотревшим на него
мальчикам. Выходило, стало быть, что Аглая прощает и князю опять можно
идти к ней сегодня же вечером, а для него это было не только главное, а
даже и всё.
– Какие мы еще дети, Коля! и… и… как это хорошо, что мы дети! – с
упоением воскликнул он наконец.
– Просто-запросто она в вас влюблена, князь, и больше ничего! – с
авторитетом и внушительно ответил Коля.
Князь вспыхнул, но на этот раз не сказал ни слова, а Коля только
хохотал и хлопал в ладоши; минуту спустя рассмеялся и князь, а потом до
самого вечера каждые пять минут смотрел на часы, много ли прошло и
много ли до вечера остается.
Но настроение взяло верх: Лизавета Прокофьевна наконец не
выдержала и поддалась истерической минуте. Несмотря на все возражения
супруга и дочерей, она немедленно послала за Аглаей, с тем чтоб уж задать
ей последний вопрос и от нее получить самый ясный и последний ответ.
«Чтобы всё это разом и покончить, и с плеч долой, так, чтоб уж и не
поминать!» «Иначе, – объявила она, – я и до вечера не доживу!» И тут
только все догадались, до какой бестолковщины довели дело. Кроме
притворного удивления, негодования, хохота и насмешек над князем и надо
всеми допрашивавшими, – ничего от Аглаи не добились. Лизавета
Прокофьевна слегла в постель и вышла только к чаю, к тому времени, когда
ожидали князя. Князя она ожидала с трепетом, и, когда он явился, с нею
чуть не сделалась истерика.
А князь и сам вошел робко, чуть не ощупью, странно улыбаясь,
засматривая всем в глаза и всем как бы задавая вопрос, потому что Аглаи
опять не было в комнате, чего он тотчас же испугался. В этот вечер никого
не было посторонних, одни только члены семейства. Князь Щ. был еще в
Петербурге, по поводу дела о дяде Евгения Павловича. «Хоть бы он-то
случился и что-нибудь сказал», – горевала о нем Лизавета Прокофьевна.
Иван Федорович сидел с чрезвычайно озабоченною миной; сестры были
серьезны и, как нарочно, молчали. Лизавета Прокофьевна не знала, с чего
начать разговор. Наконец вдруг энергически выбранила железную дорогу и
посмотрела на князя с решительным вызовом.
Увы! Аглая не выходила, и князь пропадал. Чуть лепеча и
потерявшись, он было выразил мнение, что починить дорогу чрезвычайно
полезно, но Аделаида вдруг засмеялась, и князь опять уничтожился. В это-
то самое мгновение и вошла Аглая спокойно и важно, церемонно отдала
князю поклон и торжественно заняла самое видное место у круглого стола.
Она вопросительно посмотрела на князя. Все поняли, что настало
разрешение всех недоумений.
– Получили вы моего ежа? – твердо и почти сердито спросила она.
– Получил, – ответил князь, краснея и замирая.
– Объясните же немедленно, что вы об этом думаете? Это необходимо
для спокойствия мамаши и всего нашего семейства.
– Послушай, Аглая… – забеспокоился вдруг генерал.
– Это, это из всяких границ! – испугалась вдруг чего-то Лизавета
Прокофьевна.
– Никаких всяких границ тут нету, maman, – строго и тотчас же
ответила дочка. – Я сегодня послала князю ежа и желаю знать его мнение.
Что же, князь?
– То есть, какое мнение, Аглая Ивановна?
– Об еже.
– То есть… я думаю, Аглая Ивановна, что вы хотите узнать, как я
принял… ежа… или, лучше сказать, как я взглянул… на эту присылку…
ежа, то есть… в таком случае, я полагаю, что… одним словом…
Он задохся и умолк.
– Ну, не много сказали, – подождала секунд пять Аглая. – Хорошо, я
согласна оставить ежа; но я очень рада, что могу наконец покончить все
накопившиеся недоумения. Позвольте наконец узнать от вас самого и
лично: сватаетесь вы за меня или нет?
– Ах, господи! – вырвалось у Лизаветы Прокофьевны.
Князь вздрогнул и отшатнулся; Иван Федорович остолбенел; сестры
нахмурились.
– Не лгите, князь, говорите правду. Из-за вас меня преследуют
странными допросами; имеют же эти допросы какое-нибудь основание?
Ну!
– Я за вас не сватался, Аглая Ивановна, – проговорил князь, вдруг
оживляясь, – но… вы знаете сами, как я люблю вас и верю в вас… даже
теперь…
– Я вас спрашивала: просите вы моей руки или нет?
– Прошу, – замирая ответил князь.
Последовало общее и сильное движение.
– Всё это не так, милый друг, – проговорил Иван Федорович, сильно
волнуясь, – это… это почти невозможно, если это так, Глаша… Извините,
князь, извините, дорогой мой!.. Лизавета Прокофьевна! – обратился он к
супруге за помощью, – надо бы… вникнуть…
– Я отказываюсь, я отказываюсь! – замахала руками Лизавета
Прокофьевна.
– Позвольте же, maman, и мне говорить; ведь я и сама в таком деле
что-нибудь значу: решается чрезвычайная минута судьбы моей (Аглая
именно так и выразилась), и я хочу узнать сама и, кроме того, рада, что при
всех… Позвольте же спросить вас, князь, если вы «питаете такие
намерения», то чем же вы именно полагаете составить мое счастье?
– Я не знаю, право, Аглая Ивановна, как вам ответить; тут… тут что же
отвечать? Да и… надо ли?
– Вы, кажется, сконфузились и задыхаетесь; отдохните немного и
соберитесь с новыми силами; выпейте стакан воды; впрочем, вам сейчас
чаю дадут.
– Я вас люблю, Аглая Ивановна, я вас очень люблю; я одну вас люблю
и… не шутите, пожалуйста, я вас очень люблю.
– Но, однако же, это дело важное; мы не дети, и надо взглянуть
положительно… Потрудитесь теперь объяснить, в чем заключается ваше
состояние?
– Ну-ну-ну, Аглая! Что ты! Это не так, не так… – испуганно бормотал
Иван Федорович.
– Позор! – громко прошептала Лизавета Прокофьевна.
– С ума сошла! – так же громко прошептала Александра.
– Состояние… то есть деньги? – удивился князь.
– Именно.
– У меня… у меня теперь сто тридцать пять тысяч, – пробормотал
князь, закрасневшись.
– Только-то? – громко и откровенно удивилась Аглая, нисколько не
краснея. – Впрочем, ничего; особенно если с экономией… Намерены
служить?
– Я хотел держать экзамен на домашнего учителя…
– Очень кстати; конечно, это увеличит наши средства. Полагаете вы
быть камер-юнкером?
– Камер-юнкером? Я никак этого не воображал, но…
Но тут не утерпели обе сестры и прыснули со смеху. Аделаида давно
уже заметила в подергивающихся чертах лица Аглаи признаки быстрого и
неудержимого смеха, который она сдерживала покамест изо всей силы.
Аглая грозно было посмотрела на рассмеявшихся сестер, но и секунды
сама не выдержала и залилась самым сумасшедшим, почти истерическим
хохотом; наконец вскочила и выбежала из комнаты.
– Я так и знала, что один только смех и больше ничего! – вскричала
Аделаида, – с самого начала, с ежа.
– Нет, вот этого уж не позволю, не позволю! – вскипела вдруг гневом
Лизавета Прокофьевна и быстро устремилась вслед за Аглаей. За нею
тотчас же побежали и сестры. В комнате остались князь и отец семейства.
– Это, это… мог ты вообразить что-нибудь подобное, Лев Николаич? –
резко вскричал генерал, видимо сам не понимая, что хочет сказать, – нет,
серьезно, серьезно говоря?
– Я вижу, что Аглая Ивановна надо мной смеялась, – грустно ответил
князь.
– Подожди, брат; я пойду, а ты подожди… потому… объясни мне хоть
ты, Лев Николаич, хоть ты: как всё это случилось и что все это означает, во
всем, так сказать, его целом? Согласись, брат, сам, – я отец; все-таки ведь
отец же, потому я ничего не понимаю; так хоть ты-то объясни!
– Я люблю Аглаю Ивановну; она это знает и… давно, кажется, знает.
Генерал вскинул плечами.
– Странно, странно… и очень любишь?
– Очень люблю.
– Странно, странно это мне всё. То есть такой сюрприз и удар, что…
Видишь ли, милый, я не насчет состояния (хоть и ожидал, что у тебя
побольше), но… мне счастье дочери… наконец… способен ли ты, так
сказать, составить это… счастье-то? И… и… что это: шутка или правда с
ее-то стороны? То есть не с твоей, а с ее стороны?
Из-за дверей раздался голос Александры Ивановны; звали папашу.
– Подожди, брат, подожди! Подожди и обдумай, а я сейчас… –
проговорил он второпях, и почти испуганно устремился на зов
Александры.
Он застал супругу и дочку в объятиях одну у другой и обливавших
друг друга слезами. Это были слезы счастья, умиления и примирения.
Аглая целовала у матери руки, щеки, губы; обе горячо прижимались друг к
дружке.
– Ну, вот, погляди на нее, Иван Федорыч, вот она вся теперь! – сказала
Лизавета Прокофьевна.
Аглая отвернула свое счастливое и заплаканное личико от мамашиной
груди, взглянула на папашу, громко рассмеялась, прыгнула к нему, крепко
обняла его и несколько раз поцеловала. Затем опять бросилась к мамаше и
совсем уже спряталась лицом на ее груди, чтоб уж никто не видал, и тотчас
опять заплакала. Лизавета Прокофьевна прикрыла ее концом своей шали.
– Ну, что же, что же ты с нами-то делаешь, жестокая ты девочка, после
этого, вот что! – проговорила она, но уже радостно, точно ей дышать стало
вдруг легче.
– Жестокая! да, жестокая! – подхватила вдруг Аглая. – Дрянная!
Избалованная! Скажите это папаше. Ах да, ведь он тут. Папа, вы тут?
Слышите! – рассмеялась она сквозь слезы.
– Милый друг, идол ты мой! – целовал ее руку весь просиявший от
счастья генерал. (Аглая не отнимала руки.) – Так ты, стало быть, любишь
этого… молодого человека?..
– Ни-ни-ни! Терпеть не могу… вашего молодого человека, терпеть не
могу! – вдруг вскипела Аглая и подняла голову. – И если вы, папа, еще раз
осмелитесь… я вам серьезно говорю; слышите: серьезно говорю!
И она действительно говорила серьезно: вся даже покраснела и глаза
блистали. Папаша осекся и испугался, но Лизавета Прокофьевна сделала
ему знак из-за Аглаи, и он понял в нем: «Не расспрашивай».
– Если так, ангел мой, то ведь, как хочешь, воля твоя, он там ждет
один; не намекнуть ли ему, деликатно, чтоб он уходил?
Генерал, в свою очередь, мигнул Лизавете Прокофьевне.
– Нет, нет, это уж лишнее; особенно если «деликатно»: выйдите к нему
сами; я выйду потом, сейчас. Я хочу у этого… молодого человека
извинения попросить, потому что я его обидела.
– И очень обидела, – серьезно подтвердил Иван Федорович.
– Ну, так… оставайтесь лучше вы все здесь, а я пойду сначала одна, вы
же сейчас за мной, в ту же секунду приходите; так лучше.
Она уже дошла до дверей, но вдруг воротилась.
– Я рассмеюсь! Я умру со смеху! – печально сообщила она.
Но в ту же секунду повернулась и побежала к князю.
– Ну, что ж это такое? Как ты думаешь? – наскоро проговорил Иван
Федорович.
– Боюсь и выговорить, – так же наскоро ответила Лизавета
Прокофьевна, – а, по-моему, ясно.
– И по-моему, ясно. Ясно как день. Любит.
– Мало того, что любит, влюблена! – отозвалась Александра
Ивановна. – Только в кого бы, кажется?
– Благослови ее бог, коли ее такая судьба! – набожно перекрестилась
Лизавета Прокофьевна.
– Судьба, значит, – подтвердил генерал, – и от судьбы не уйдешь!
И все пошли в гостиную, а там опять ждал сюрприз.
Аглая не только не расхохоталась, подойдя к князю, как опасалась
того, но даже чуть не с робостью сказала ему:
– Простите глупую, дурную, избалованную девушку (она взяла его за
руку) и будьте уверены, что все мы безмерно вас уважаем. А если я
осмелилась обратить в насмешку ваше прекрасное… доброе простодушие,
то простите меня как ребенка за шалость; простите, что я настаивала на
нелепости, которая, конечно, не может иметь ни малейших последствий…
Последние слова Аглая выговорила с особенным ударением.
Отец, мать и сестры, все поспели в гостиную, чтобы всё это видеть и
выслушать, и всех поразила «нелепость, которая не может иметь ни
малейших последствий», а еще более серьезное настроение Аглаи, с каким
она высказалась об этой нелепости. Все переглянулись вопросительно; но
князь, кажется, не понял этих слов и был на высшей степени счастья.
– Зачем вы так говорите, – бормотал он, – зачем вы… просите…
прощения…
Он хотел даже выговорить, что он недостоин, чтоб у него просили
прощения. Кто знает, может, он и заметил значение слов «о нелепости,
которая не может иметь ни малейших последствий», но как странный
человек, может быть, даже обрадовался этим словам. Бесспорно, для него
составляло уже верх блаженства одно то, что он опять будет
беспрепятственно приходить к Аглае, что ему позволят с нею говорить, с
нею сидеть, с нею гулять, и, кто знает, может быть, этим одним он остался
бы доволен на всю свою жизнь! (Вот этого-то довольства, кажется, и
боялась Лизавета Прокофьевна про себя; она угадывала его; многого она
боялась про себя, чего и выговорить сама не умела.)
Трудно представить, до какой степени князь оживился и ободрился в
этот вечер. Он был весел так, что уж на него глядя становилось весело, –
так выражались потом сестры Аглаи. Он разговорился, а этого с ним еще не
повторялось с того самого утра, когда, полгода назад, произошло его первое
знакомство с Епанчиными; по возвращении же в Петербург он был заметно
и намеренно молчалив и очень недавно, при всех, проговорился князю Щ.,
что ему надо сдерживать себя и молчать, потому что он не имеет права
унижать мысль, сам излагая ее. Почти он один и говорил во весь этот вечер,
много рассказывал; ясно, с радостью и подробно отвечал на вопросы. Но
ничего, впрочем, похожего на любезный разговор не проглядывало в словах
его. Всё это были такие серьезные, такие даже мудреные иногда мысли.
Князь изложил даже несколько своих взглядов, своих собственных
затаенных наблюдений, так что всё это было бы даже смешно, если бы не
было так «хорошо изложено», как согласились потом все слушавшие.
Генерал хоть и любил серьезные разговорные темы, но и он, и Лизавета
Прокофьевна нашли про себя, что уж слишком много учености, так что
стали под конец вечера даже грустны. Впрочем, князь до того дошел под
конец, что рассказал несколько пресмешных анекдотов, которым сам же
первый и смеялся, так что другие смеялись более уже на его радостный
смех, чем самим анекдотам. Что же касается Аглаи, то она почти даже и не
говорила весь вечер; зато, не отрываясь, слушала Льва Николаевича, и даже
не столько слушала его, сколько смотрела на него.
– Так и глядит, глаз не сводит; над каждым-то словечком его висит; так
и ловит, так и ловит! – говорила потом Лизавета Прокофьевна своему
супругу. – А скажи ей, что любит, так и святых вон понеси!
– Что делать – судьба! – вскидывал плечами генерал, и долго еще он
повторял это полюбившееся ему словечко. Прибавим, что, как деловому
человеку, ему тоже многое чрезвычайно не понравилось в настоящем
положении всех этих вещей, а главное – неясность дела; но до времени он
тоже решился молчать и глядеть… в глаза Лизавете Прокофьевне.
Радостное настроение семейства продолжалось недолго. На другой же
день Аглая опять поссорилась с князем, и так продолжалось беспрерывно,
во все следующие дни. По целым часам она поднимала князя на смех и
обращала его чуть не в шута. Правда, они просиживали иногда по часу и по
два в их домашнем садике, в беседке, но заметили, что в это время князь
почти всегда читает Аглае газеты или какую-нибудь книгу.
– Знаете ли, – сказала ему раз Аглая, прерывая газету, – я заметила, что
вы ужасно необразованны; вы ничего хорошенько не знаете, если
справляться у вас: ни кто именно, ни в котором году, ни по какому
трактату? Вы очень жалки.
– Я вам сказал, что я небольшой учености, – ответил князь.
– Что же в вас после этого? Как же я могу вас уважать после этого?
Читайте дальше; а впрочем, не надо, перестаньте читать.
И опять в тот же вечер промелькнуло что-то очень для всех загадочное
с ее стороны. Воротился князь Щ. Аглая была к нему очень ласкова, много
расспрашивала об Евгении Павловиче. (Князь Лев Николаевич еще не
приходил.) Вдруг князь Щ. как-то позволил себе намекнуть на «близкий и
новый переворот в семействе», на несколько слов, проскользнувших у
Лизаветы Прокофьевны, что, может быть, придется опять оттянуть свадьбу
Аделаиды, чтоб обе свадьбы пришлись вместе. Невозможно было и
вообразить, как вспылила Аглая, на «все эти глупые предположения»; и,
между прочим, у ней вырвались слова, что «она еще не намерена замещать
собой ничьих любовниц».
Эти слова поразили всех, но преимущественно родителей. Лизавета
Прокофьевна настаивала в тайном совете с мужем, чтоб объясниться с
князем решительно насчет Настасьи Филипповны.
Иван Федорович клялся, что всё это одна только «выходка»
и произошла от Аглаиной «стыдливости»; что если б князь Щ. не заговорил
о свадьбе, то не было бы и выходки, потому что Аглая и сама знает, знает
достоверно, что всё это одна клевета недобрых людей и что Настасья
Филипповна выходит за Рогожина; что князь тут не состоит ни при чем, не
только в связях; и даже никогда и не состоял, если уж говорить всю правду-
истину.
А князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О,
конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во
взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам
собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем. Может быть, он
уже слишком был спокоен; так по крайней мере казалось и Ипполиту,
однажды случайно встретившемуся с ним в парке.
– Ну, не правду ли я вам сказал тогда, что вы влюблены, – начал он,
сам подойдя к князю и остановив его. Тот протянул ему руку и поздравил
его с «хорошим видом». Больной казался и сам ободренным, что так
свойственно чахоточным.
Он с тем и подошел к князю, чтобы сказать ему что-нибудь
язвительное насчет его счастливого вида, но тотчас же сбился и заговорил о
себе. Он стал жаловаться, жаловался много и долго и довольно бессвязно.
– Вы не поверите, – заключил он, – до какой степени они все там
раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны; верите ли,
что они взяли меня не иначе как с тем условием, чтоб я как можно скорее
помер, и вот, все в бешенстве, что я не помираю, и что мне, напротив,
легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не верите?
Князю не хотелось возражать.
– Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, – небрежно
прибавил Ипполит. – Так вы, однако, не считаете их способными принять
человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее помер?
– Я думал, они пригласили вас в каких-нибудь других видах.
– Эге! Да вы таки совсем не так просты, как вас рекомендуют! Теперь
не время, а то бы я вам кое-что открыл про этого Ганечку и про надежды
его. Под вас подкапываются, князь, безжалостно подкапываются и… даже
жалко, что вы так спокойны. Но увы, – вы не можете иначе!
– Вот о чем пожалели! – засмеялся князь. – Что ж, по-вашему, я был
бы счастливее, если б был беспокойнее?
– Лучше быть несчастным, но
знать
, чем счастливым и жить… в
дураках. Вы, кажется, нисколько не верите, что с вами соперничают и… с
той стороны?
– Ваши слова о соперничестве несколько циничны, Ипполит; мне
жаль, что я не имею права отвечать вам. Что же касается Гаврилы
Ардалионовича, то, согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным
после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти?
Мне кажется, что с этой точки зрения лучше взглянуть. Он еще успеет
перемениться; ему много жить, а жизнь богата… а впрочем… впрочем, –
потерялся вдруг князь, – насчет подкопов… я даже и не понимаю, про что
вы говорите; оставим лучше этот разговор, Ипполит.
– Оставим до времени; к тому же ведь нельзя и без благородства, с
вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб
опять не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы
думаете?
– За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?
– Нет, а за то, что недостоин своего страдания.
– Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше.
Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но…
– Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… – перебил Ипполит,
как бы стараясь поскорее отклонить разговор. – Кстати, говорят, вы сами
читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно, в бреду написано и…
сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, – не скажу жестоким
(это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб
укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как
оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…
– Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она
искренна, и знаете, что даже самые смешные стороны ее, а их много
(Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что
признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое
мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное
основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу,
клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я
тогда молчал…
Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь
притворяется и ловит его; но, вглядевшись в лицо его, он не мог не
поверить его искренности; лицо его прояснилось.
– А вот все-таки умирать! – проговорил он, чуть не прибавив: «такому
человеку как я!» – И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он
выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою
тетрадку, трое-четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает,
что это утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти
люди и перемерли, то какое же в этом утешение, согласитесь сами! Он по
себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается,
говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча и что во
всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков
эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в
то же время воловья грубость их эгоизма, которого они все-таки никак не
могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана
Глебова, в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел…
– Какого Степана Глебова?
– Был посажен на кол при Петре.
– Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в
шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал… а что?
– Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть,
думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?
– О, совсем нет, – сконфузился князь, – я хотел только сказать, что
вы… то есть не то что вы не походили бы на Глебова, но… что вы… что вы
скорее были бы тогда…
– Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, – вы это хотите сказать?
– Каким Остерманом? – удивился князь.
– Остерманом, дипломатом Остерманом, петровским Остерманом, –
пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое
недоумение.
– О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, – протянул вдруг князь после
некоторого молчания, – вы, мне кажется… никогда бы не были
Остерманом…
Ипполит нахмурился.
– Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, – вдруг подхватил князь,
видимо желая поправиться, – потому что тогдашние люди (клянусь вам,
меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь,
не то племя было, какое теперь в наш век, право, точно порода другая…
Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее,
сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек
шире, – и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным
человеком, как в тех веках… Я… я это единственно к тому сказал, а не…
– Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы
теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж,
я замечаю, что вы всё третируете меня, как… как фарфоровую чашку…
Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной
разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что
я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для
Остермана не стоило бы воскресать из мертвых… А впрочем, я вижу, что
мне надо как можно скорее умирать, не то я сам… Оставьте меня. До
свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как по-вашему: как мне
всего лучше умереть? Чтобы вышло как можно… добродетельнее, то есть?
Ну, говорите!
– Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! – проговорил
князь тихим голосом.
– Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде!
Однако же вы… однако же вы… Ну-ну! Красноречивые люди! До свиданья,
до свиданья!
VI
О вечернем собрании на даче Епанчиных, на которое ждали
Белоконскую, Варвара Ардалионовна тоже совершенно верно сообщила
брату: гостей ждали именно в тот же день вечером; но опять-таки она
выразилась об этом несколько резче, чем следовало. Правда, дело
устроилось слишком поспешно и даже с некоторым, совсем бы ненужным,
волнением, и именно потому, что в этом семействе «всё делалось так, как
ни у кого». Всё объяснялось нетерпеливостью «не желавшей более
сомневаться» Лизаветы Прокофьевны и горячими содроганиями обоих
родительских сердец о счастии любимой дочери. К тому же Белоконская и
в самом деле скоро уезжала; а так как ее протекция действительно много
значила в свете и так как надеялись, что она к князю будет благосклонна, то
родители и рассчитывали, что «свет» примет жениха Аглаи прямо из рук
всемощной «старухи», а стало быть, если и будет в этом что-нибудь
странное, то под таким покровительством покажется гораздо менее
странным. В том-то и состояло всё дело, что родители никак не были в
силах сами решить: «Есть ли, и насколько именно во всем этом деле есть
странного? Или нет совсем странного?» Дружеское и откровенное мнение
людей авторитетных и компетентных именно годилось бы в настоящий
момент, когда, благодаря Аглае, еще ничего не было решено окончательно.
Во всяком же случае, рано или поздно, князя надо было ввести в свет, о
котором он не имел ни малейшего понятия. Короче, его намерены были
«показать». Вечер проектировался, однако же, запросто; ожидались одни
только «друзья дома», в самом малом числе. Кроме Белоконской, ожидали
одну даму, жену весьма важного барина и сановника. Из молодых людей
рассчитывали чуть ли не на одного Евгения Павловича; он должен был
явиться, сопровождая Белоконскую.
О том, что будет Белоконская, князь услыхал еще чуть ли не за три дня
до вечера; о званом же вечере узнал только накануне. Он, разумеется,
заметил и хлопотливый вид членов семейства, и даже, по некоторым
намекающим и озабоченным с ним заговариваниям, проник, что боятся за
впечатление, которое он может произвести. Но у Епанчиных, как-то у всех
до единого, составилось понятие, что он, по простоте своей, ни за что не в
состоянии сам догадаться о том, что за него так беспокоятся. Потому, глядя
на него, все внутренно тосковали. Впрочем, он и в самом деле почти не
придавал никакого значения предстоящему событию; он был занят
совершенно другим: Аглая с каждым часом становилась всё капризнее и
мрачнее – это его убивало. Когда он узнал, что ждут и Евгения Павловича,
то очень обрадовался и сказал, что давно желал его видеть. Почему-то эти
слова никому не понравились; Аглая вышла в досаде из комнаты и только
поздно вечером, часу в двенадцатом, когда князь уже уходил, она улучила
случай сказать ему несколько слов наедине, провожая его.
– Я бы желала, чтобы вы завтра весь день не приходили к нам, а
пришли бы вечером, когда уже соберутся эти… гости, Вы знаете, что будут
гости?
Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она
заговорила об этом «вечере». Для нее тоже мысль о гостях была почти
нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы
поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали
заговорить. Князь тотчас же понял, что и она за него боится (и не хочет
признаться, что боится), и вдруг сам испугался.
– Да, я приглашен, – ответил он.
Она видимо затруднялась продолжением.
– С вами можно говорить о чем-нибудь серьезно? Хоть раз в жизни? –
рассердилась она вдруг чрезвычайно, не зная за что и не в силах сдержать
себя.
– Можно, и я вас слушаю; я очень рад, – бормотал князь.
Аглая промолчала опять с минуту и начала с видимым отвращением:
– Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не
вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у
maman бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать.
Maman, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-
нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою… дрянью – преклоняется! Я не
про Белоконскую одну говорю: дрянная старушонка и дрянная характером,
да умна и их всех в руках умеет держать, – хоть тем хороша. О, низость! И
смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого
только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский круг? Сестры туда
же; это князь Щ. всех смутил. Зачем вы радуетесь, что Евгений Павлыч
будет?
– Послушайте, Аглая, – сказал князь, – мне кажется, вы за меня очень
боитесь, чтоб я завтра не срезался… в этом обществе?
– За вас? Боюсь? – вся вспыхнула Аглая, – отчего мне бояться за вас,
хоть бы вы… хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы можете
такие слова употреблять? Что значит: «срезался»? Это дрянное слово,
пошлое.
– Это… школьное слово.
– Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется,
говорить завтра всё такими словами. Подыщите еще побольше дома в
вашем лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы,
кажется, умеете войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и
выпить прилично чашку чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?
– Я думаю, что сумею.
– Это жаль; а то бы я посмеялась. Разбейте по крайней мере китайскую
вазу в гостиной! Она дорого стоит; пожалуйста, разбейте; она дареная,
мамаша с ума сойдет и при всех заплачет, – так она ей дорога. Сделайте
какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте
нарочно подле.
– Напротив, постараюсь сесть как можно дальше: спасибо, что
предупреждаете.
– Стало быть, заранее боитесь, что будете большие жесты делать. Я
бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь «теме» заговорите, о чем-нибудь
серьезном, ученом, возвышенном? Как это будет… прилично!
– Я думаю, это было бы глупо… если некстати.
– Слушайте, раз навсегда, – не вытерпела наконец Аглая, – если вы
заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом
состоянии России, или о том, что «мир спасет красота», то… я, конечно,
порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь
мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно
говорю!
Она действительно
Достарыңызбен бөлісу: |