Филипповны, много раз экранизированная и поставленная на сцене, и сейчас завораживает читателя…



жүктеу 2,65 Mb.
Pdf просмотр
бет33/61
Дата06.01.2022
өлшемі2,65 Mb.
#36843
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   61
“Идиот” Достоевский

Часть третья 


Поминутно  жалуются,  что  у  нас  нет  людей  практических;  что

политических  людей,  например,  много,  генералов  тоже  много;  разных

управляющих,  сколько  бы  ни  понадобилось,  сейчас  можно  найти  каких

угодно  –  а  практических  людей  нет.  По  крайней  мере  все  жалуются,  что

нет.  Даже,  говорят,  прислуги  на  некоторых  железных  дорогах  порядочной

нет; администрации чуть-чуть сносной в какой-нибудь компании пароходов

устроить,  говорят,  никак  невозможно.  Там,  слышишь,  на  какой-нибудь

новооткрытой  дороге  столкнулись  или  провалились  на  мосту  вагоны;  там,

пишут, чуть не зазимовал поезд среди снежного поля: поехали на несколько

часов,  а  пять  дней  простояли  в  снегу.  Там,  рассказывают,  многие  тысячи

пудов  товару  гниют  на  одном  месте  по  два  и  по  три  месяца,  в  ожидании

отправки, а там, говорят (впрочем, даже и не верится), один администратор,

то  есть  какой-то  смотритель,  какого-то  купеческого  приказчика,

пристававшего  к  нему  с  отправкой  своих  товаров,  вместо  отправки

администрировал  по  зубам,  да  еще  объяснил  свой  административный

поступок  тем,  что  он  «погорячился».  Кажется,  столько  присутственных

мест в государственной службе, что и подумать страшно; все служили, все

служат, все намерены служить, – так как бы, кажется, из такого материала

не 


составить 

какой-нибудь 

приличной 

компанейской 

пароходной

администрации?

На это дают иногда ответ чрезвычайно простой, – до того простой, что

даже и не верится такому объяснению. Правда, говорят, у нас все служили

или  служат,  и  уже  двести  лет  тянется  это  по  самому  лучшему  немецкому

образцу,  от  пращуров  к  правнукам,  –  но  служащие-то  люди  и  есть  самые

непрактические,  и  дошло  до  того,  что  отвлеченность  и  недостаток

практического  знания  считался  даже  между  самими  служащими,  еще

недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией. Впрочем,

мы  напрасно  о  служащих  заговорили,  мы  хотели  говорить,  собственно,  о

людях  практических.  Тут  уж  сомнения  нет,  что  робость  и  полнейший

недостаток собственной инициативы постоянно считался у нас главнейшим

и  лучшим  признаком  человека  практического,  –  даже  и  теперь  считается.

Но  зачем  винить  только  себя,  –  если  только  считать  это  мнение  за

обвинение? Недостаток оригинальности и везде, во всем мире, спокон веку

считался  всегда  первым  качеством  и  лучшею  рекомендацией  человека

дельного,  делового  и  практического,  и  по  крайней  мере  девяносто  девять



сотых людей (это-то уж по крайней мере) всегда состояли в этих мыслях, и

только разве одна сотая людей постоянно смотрела и смотрит иначе.

Изобретатели  и  гении  почти  всегда  при  начале  своего  поприща  (а

очень часто и в конце) считались в обществе не более как дураками, – это

уж самое рутинное замечание, слишком всем известное. Если, например, в

продолжение  десятков  лет  все  тащили  свои  деньги  в  ломбард  и  натащили

туда миллиарды по четыре процента, то, уж разумеется, когда ломбарда не

стало  и  все  остались  при  собственной  инициативе,  то  большая  часть  этих

миллионов должна была непременно погибнуть в акционерной горячке и в

руках  мошенников,  –  и  это  даже  приличием  и  благонравием  требовалось.

Именно благонравием; если благонравная робость и приличный недостаток

оригинальности  составляли  у  нас  до  сих  пор,  по  общепринятому

убеждению,  неотъемлемое  качество  человека  дельного  и  порядочного,  то

уж слишком непорядочно и даже неприлично было бы так слишком вдруг

измениться.  Какая,  например,  мать,  нежно  любящая  свое  дитя,  не

испугается и не заболеет от страха, если ее сын или дочь чуть-чуть выйдут

из рельсов: «Нет, уж лучше пусть будет счастлив и проживет в довольстве и

без  оригинальности»,  –  думает  каждая  мать,  закачивая  свое  дитя.  А  наши

няньки, закачивая детей, спокон веку причитывают и припевают: «Будешь в

золоте  ходить,  генеральский  чин  носить!»  Итак,  даже  у  наших  нянек  чин

генерала  считался  за  предел  русского  счастья  и,  стало  быть,  был  самым

популярным  национальным  идеалом  спокойного,  прекрасного  блаженства.

И  в  самом  деле:  посредственно  выдержав  экзамен  и  прослужив  тридцать

пять  лет,  –  кто  мог  у  нас  не  сделаться  наконец  генералом  и  не  скопить

известную сумму в ломбарде? Таким образом, русский человек, почти безо

всяких  усилий,  достигал  наконец  звания  человека  дельного  и

практического. В сущности, не сделаться генералом мог у нас один только

человек оригинальный, другими словами, беспокойный. Может быть, тут и

есть  некоторое  недоразумение;  но,  говоря  вообще,  кажется,  это  верно,  и

общество  наше  было  вполне  справедливо,  определяя  свой  идеал  человека

практического.  Тем  не  менее  мы  все-таки  наговорили  много  лишнего;

хотели  же,  собственно,  сказать  несколько  пояснительных  слов  о  знакомом

нам  семействе  Епанчиных.  Эти  люди,  или  по  крайней  мере  наиболее

рассуждающие  члены  в  этом  семействе,  постоянно  страдали  от  одного

почти  общего  их  фамильного  качества,  прямо  противоположного  тем

добродетелям,  о  которых  мы  сейчас  рассуждали  выше.  Не  понимая  факта

вполне  (потому  что  его  трудно  понять),  они  все-таки  иногда  подозревали,

что  у  них  в  семействе  как-то  всё  идет  не  так,  как  у  всех.  У  всех  гладко,  у

них шероховато; все катятся по рельсам, – они поминутно выскакивают из



рельсов.  Все  поминутно  и  благонравно  робеют,  а  они  нет.  Лизавета

Прокофьевна,  правда,  слишком  даже  пугалась,  но  все-таки  это  была  не  та

благонравная светская робость, по которой они тосковали. Впрочем, может

быть, только одна Лизавета Прокофьевна и тревожилась: девицы были еще

молоды, – хотя народ очень проницательный и иронический, а генерал хоть

и  проницал  (не  без  туготы,  впрочем),  но  в  затруднительных  случаях

говорил только: «гм!» и в конце концов возлагал все упования на Лизавету

Прокофьевну. Стало быть, на ней и лежала ответственность. И не то чтобы,

например, 

семейство 

это 

отличалось 



какою-нибудь 

собственною

инициативой  или  выпрыгивало  из  рельсов  по  сознательному  влечению  к

оригинальности, что было бы уж совсем неприлично. О нет! Ничего этого,

по-настоящему, не было, то есть никакой сознательно поставленной цели, а

все-таки,  в  конце  концов,  выходило  так,  что  семейство  Епанчиных,  хотя  и

очень  почтенное,  было  всё  же  какое-то  не  такое,  каким  следует  быть

вообще  всем  почтенным  семействам.  В  последнее  время  Лизавета

Прокофьевна  стала  находить  виноватою  во  всем  одну  себя  и  свой

«несчастный»  характер,  –  отчего  и  увеличились  ее  страдания.  Она  сама

поминутно  честила  себя  «глупою,  неприличною  чудачкой»  и  мучилась  от

мнительности,  терялась  беспрерывно,  не  находила  выхода  в  каком-нибудь

самом  обыкновенном  столкновении  вещей  и  поминутно  преувеличивала

беду.


Еще  в  начале  нашего  рассказа  мы  упомянули,  что  Епанчины

пользовались общим и действительным уважением. Даже сам генерал Иван

Федорович, человек происхождения темного, был бесспорно и с уважением

принят везде. Уважения он и заслуживал, во-первых, как человек богатый и

«не  последний»,  и,  во-вторых,  как  человек  вполне  порядочный,  хотя  и

недалекий.  Но  некоторая  тупость  ума,  кажется,  есть  почти  необходимое

качество  если  не  всякого  деятеля,  то  по  крайней  мере  всякого  серьезного

наживателя денег. Наконец генерал имел манеры порядочные, был скромен,

умел  молчать  и  в  то  же  время  не  давать  наступать  себе  на  ногу,  –  и  не  по

одному  своему  генеральству,  а  и  как  честный  и  благородный  человек.

Важнее  всего  было  то,  что  он  был  человек  с  сильною  протекцией.  Что  же

касается до Лизаветы Прокофьевны, то она, как уже объяснено выше, была

и  роду  хорошего,  хотя  у  нас  на  род  смотрят  не  очень,  если  при  этом  нет

необходимых  связей.  Но  у  ней  оказались,  наконец,  и  связи;  ее  уважали  и,

наконец,  полюбили  такие  лица,  что  после  них,  естественно,  все  должны

были  ее  уважать  и  принимать.  Сомнения  нет,  что  семейные  мучения  ее

были  неосновательны,  причину  имели  ничтожную  и  до  смешного  были

преувеличены; но если у кого бородавка на носу или на лбу, то ведь так и




кажется,  что  всем  только  одно  было  и  есть  на  свете,  чтобы  смотреть  на

вашу  бородавку,  над  нею  смеяться  и  осуждать  вас  за  нее,  хотя  бы  вы  при

этом  открыли  Америку.  Сомнения  нет  и  в  том,  что  в  обществе  Лизавету

Прокофьевну действительно почитали «чудачкой»; но при этом уважали ее

бесспорно; а Лизавета Прокофьевна стала не верить наконец и в то, что ее

уважают, – в чем и была вся беда. Смотря на дочерей своих, она мучилась

подозрением,  что  беспрерывно  чем-то  вредит  их  карьере,  что  характер  ее

смешон,  неприличен  и  невыносим,  за  что,  разумеется,  беспрерывно

обвиняла своих же дочерей и Ивана Федоровича и по целым дням с ними

ссорилась, любя их в то же время до самозабвения и чуть не до страсти.

Всего  более  мучило  ее  подозрение,  что  и  дочери  ее  становятся  такие

же  точно  «чудачки»,  как  и  она,  и  что  таких  девиц,  как  они,  в  свете  не

бывает, да и быть не должно. «Нигилистки растут, да и только!» – говорила

она  про  себя  поминутно.  В  последний  год  и  особенно  в  самое  последнее

время эта грустная мысль стала всё более и более в ней укрепляться. «Во-

первых, зачем они замуж не выходят?» – спрашивала она себя поминутно.

«Чтобы мать мучить, – в этом они цель своей жизни видят, и это, конечно,

так,  потому  что  всё  это  новые  идеи,  всё  это  проклятый  женский  вопрос!

Разве  не  вздумала  было  Аглая  назад  тому  полгода  обрезывать  свои

великолепные волосы? (Господи, да у меня даже не было таких волос в мое

время!)  Ведь  уж  ножницы  были  в  руках,  ведь  уж  на  коленках  только

отмолила  ее!..  Ну,  эта,  положим,  со  злости  делала,  чтобы  мать  измучить,

потому что девка злая, самовольная, избалованная, но, главное, злая, злая,

злая!  Но  разве  эта  толстая  Александра  не  потянулась  за  ней  тоже  свои

космы обрезывать, и уже не по злости, не по капризу, а искренно, как дура,

которую  Аглая  же  и  убедила,  что  без  волос  ей  спать  будет  покойнее  и

голова  не  будет  болеть?  И  сколько,  сколько,  сколько,  –  вот  уже  пять  лет,  –

было  у  них  женихов?  И  право  же,  были  люди  хорошие,  даже

прекраснейшие  люди  случались!  Чего  же  они  ждут,  чего  не  идут?  Только

чтобы  матери  досадить,  –  больше  нет  никакой  причины!  Никакой!

Никакой!»

Наконец взошло было солнце и для ее материнского сердца; хоть одна

дочь,  хоть  Аделаида  будет  наконец  пристроена:  «Хоть  одну  с  плеч

долой»,  –  говорила  Лизавета  Прокофьевна,  когда  приходилось  выражаться

вслух (про себя она выражалась несравненно нежнее). И как хорошо и как

прилично  обделалось  всё  дело;  даже  в  свете  с  почтением  заговорили.

Человек известный, князь, с состоянием, человек хороший и ко всему тому

пришелся  ей  по  сердцу,  чего  уж,  кажется,  лучше?  Но  за  Аделаиду  она  и

прежде  боялась  менее,  чем  за  других  дочерей,  хотя  артистические  ее



наклонности и очень иногда смущали беспрерывно сомневающееся сердце

Лизаветы  Прокофьевны.  «Зато  характер  веселый,  и  при  этом  много

благоразумия,  –  не  пропадет,  стало  быть,  девка»,  –  утешалась  она  в  конце

концов. За Аглаю она более всех пугалась. Кстати сказать, насчет старшей,

Александры, Лизавета Прокофьевна и сама не знала как быть: пугаться за

нее или нет? То казалось ей, что уж совсем «пропала девка»; двадцать пять

лет, – стало быть, и останется в девках. И «при такой красоте»!.. Лизавета

Прокофьевна  даже  плакала  за  нее  по  ночам,  тогда  как  в  те  же  самые  ночи

Александра  Ивановна  спала  самым  спокойным  сном.  «Да  что  же  она

такое, – нигилистка или просто дура?» Что не дура, – в этом, впрочем, и у

Лизаветы  Прокофьевны  не  было  никакого  сомнения:  она  чрезвычайно

уважала суждения Александры Ивановны и любила с нею советоваться. Но

что  «мокрая  курица»  –  в  этом  сомнения  нет  никакого:  «Спокойна  до  того,

что и растолкать нельзя! Впрочем, и „мокрые курицы“ не спокойны, – фу!

Сбилась  я  с  ними  совсем!»  У  Лизаветы  Прокофьевны  была  какая-то

необъяснимая  сострадательная  симпатия  к  Александре  Ивановне,  больше

даже  чем  к  Аглае,  которая  была  ее  идолом.  Но  желчные  выходки  (чем,

главное,  и  проявлялись  ее  материнские  заботливость  и  симпатия),

задирания,  такие  названия,  как  «мокрая  курица»,  только  смешили

Александру. Доходило иногда до того, что самые пустейшие вещи сердили

Лизавету  Прокофьевну  ужасно  и  выводили  из  себя.  Александра  Ивановна

любила, например, очень подолгу спать и видела обыкновенно много снов;

но  сны  ее  отличались  постоянно  какою-то  необыкновенною  пустотой  и

невинностью,  –  семилетнему  ребенку  впору;  так  вот,  даже  эта  невинность

снов  стала  раздражать  почему-то  мамашу.  Раз  Александра  Ивановна

увидала во сне девять куриц, и из-за этого вышла формальная ссора между

нею  и  матерью,  –  почему?  –  трудно  и  объяснить.  Раз,  только  один  раз,

удалось  ей  увидать  во  сне  нечто  как  будто  оригинальное,  –  она  увидала

монаха,  одного,  в  темной  какой-то  комнате,  в  которую  она  всё  пугалась

войти.  Сон  был  тотчас  же  передан  с  торжеством  Лизавете  Прокофьевне

двумя  хохотавшими  сестрами;  но  мамаша  опять  рассердилась  и  всех  трех

обозвала дурами. «Гм! спокойна, как дура, и ведь уж совершенно „мокрая

курица“, растолкать нельзя, а грустит, совсем иной раз грустно смотрит! О

чем  она  горюет,  о  чем?»  Иногда  она  задавала  этот  вопрос  и  Ивану

Федоровичу, и, по обыкновению своему, истерически, грозно, с ожиданием

немедленного ответа. Иван Федорович гумкал, хмурился, пожимал плечами

и решал наконец, разводя свои руки:

– Мужа надо!

–  Только  дай  ей  бог  не  такого,  как  вы,  Иван  Федорыч,  –  разрывалась



наконец, как бомба, Лизавета Прокофьевна, – не такого в своих суждениях

и  приговорах,  как  вы,  Иван  Федорыч,  не  такого  грубого  грубияна,  как  вы,

Иван Федорыч…

Иван  Федорович  спасался  немедленно,  а  Лизавета  Прокофьевна

успокоивалась  после  своего 

разрыва

.  Разумеется,  в  тот  же  день  к  вечеру

она  неминуемо  становилась  необыкновенно  внимательна,  тиха,  ласкова  и

почтительна  к  Ивану  Федоровичу,  к  «грубому  своему  грубияну»  Ивану

Федоровичу, к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу,

потому  что  она  всю  жизнь  любила  и  даже  влюблена  была  в  своего  Ивана

Федоровича,  о  чем  отлично  знал  и  сам  Иван  Федорович  и  бесконечно

уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.

Но главным и постоянным мучением ее была Аглая.

«Совершенно,  совершенно  как  я,  мой  портрет  во  всех  отношениях,  –

говорила  про  себя  Лизавета  Прокофьевна,  –  самовольный,  скверный

бесенок!  Нигилистка,  чудачка,  безумная,  злая,  злая,  злая!  О,  господи,  как

она будет несчастна!»

Но,  как  мы  уже  сказали,  взошедшее  солнце  всё  было  смягчило  и

осветило  на  минуту.  Был  почти  месяц  в  жизни  Лизаветы  Прокофьевны,  в

который  она  совершенно  было  отдохнула  от  всех  беспокойств.  По  поводу

близкой свадьбы Аделаиды заговорили в свете и об Аглае, и при этом Аглая

держала себя везде так прекрасно, так ровно, так умно, так победительно,

гордо  немножко,  но  ведь  это  к  ней  так  идет!  Так  ласкова,  так  приветлива

была целый месяц к матери! («Правда, этого Евгения Павловича надо еще

очень,  очень  рассмотреть,  раскусить  его  надо,  да  и  Аглая,  кажется,  не

очень-то  больше  других  его  жалует!»)  Все-таки  стала  вдруг  такая  чудная

девушка, – и как она хороша, боже, как она хороша, день ото дня лучше! И

вот…


И  вот  только  что  показался  этот  скверный  князишка,  этот  дрянной

идиотишка, и всё опять взбаламутилось, всё в доме вверх дном пошло!

Что же, однако, случилось?

Для других бы ничего не случилось, наверно. Но тем-то и отличалась

Лизавета  Прокофьевна,  что  в  комбинации  и  в  путанице  самых

обыкновенных  вещей,  сквозь  присущее  ей  всегда  беспокойство,  –  она

успевала  всегда  разглядеть  что-то  такое,  что  пугало  ее  иногда  до  болезни,

самым мнительным, самым необъяснимым страхом, а стало быть, и самым

тяжелым.  Каково  же  ей  было,  когда  вдруг  теперь,  сквозь  всю  бестолочь

смешных 


и 

неосновательных 

беспокойств, 

действительно 

стало

проглядывать  нечто  как  будто  и  в  самом  деле  важное,  нечто  как  будто  и  в



самом деле стоившее и тревог, и сомнений, и подозрений.


«И  как  смели,  как  смели  мне  это  проклятое  анонимное  письмо

написать про эту 



тварь

, что она с Аглаей в сношениях? – думала Лизавета

Прокофьевна  всю  дорогу,  пока  тащила  за  собой  князя,  и  дома,  когда

усадила  его  за  круглым  столом,  около  которого  было  в  сборе  всё

семейство, – как смели подумать только об этом? Да я бы умерла со стыда,

если  бы  поверила  хоть  капельку  или  Аглае  это  письмо  показала!  Этакие

насмешки на нас, на Епанчиных! И всё, всё чрез Ивана Федорыча, всё чрез

вас, Иван Федорыч! Ах, зачем не переехали на Елагин: я ведь говорила, что

на  Елагин!  Это,  может  быть,  Варька  письмо  написала,  я  знаю,  или,  может

быть… во всем, во всем Иван Федорыч виноват! Это над ним эта 



тварь

 эту


шутку выкинула, в память прежних связей, чтобы в дураки его выставить,

точно  так,  как  прежде  над  ним,  как  над  дураком,  хохотала,  за  нос  водила,

когда еще он ей жемчуги возил… А в конце концов все-таки мы замешаны,

все-таки дочки ваши замешаны, Иван Федорыч, девицы, барышни, лучшего

общества  барышни,  невесты;  они  тут  находились,  тут  стояли,  всё

выслушали, да и в истории с мальчишками тоже замешаны, радуйтесь, тоже

тут были и слушали! Не прощу же, не прощу же я этому князишке, никогда

не прощу! И почему Аглая три дня в истерике, почему с сестрами чуть не

перессорилась, даже с Александрой, у которой всегда целовала руки, как у

матери,  –  так  уважала?  Почему  она  три  дня  всем  загадки  загадывает?  Что

тут  за  Гаврила  Иволгин?  Почему  она  вчера  и  сегодня  Гаврилу  Иволгина

хвалить  принималась  и  расплакалась?  Почему  про  этого  проклятого

«рыцаря  бедного»  в  этом  анонимном  письме  упомянуто,  тогда  как  она

письмо  от  князя  даже  сестрам  не  показала?  И  почему…  зачем,  зачем  я  к

нему,  как  угорелая  кошка,  теперь  прибежала,  и  сама  же  его  сюда

притащила?  Господи,  с  ума  я  сошла,  что  я  теперь  наделала!  С  молодым

человеком  про  секреты  дочери  говорить,  да  еще…  да  еще  про  такие

секреты,  которые  чуть  не  самого  его  касаются!  Господи,  хорошо  еще,  что

он  идиот  и…  и…  друг  дома!  Только  неужели  ж  Аглая  прельстилась  на

такого уродика! Господи, что я плету! Тьфу! Оригиналы мы… под стеклом

надо нас всех показывать, меня первую, по десяти копеек за вход. Не прощу

я вам этого, Иван Федорыч, никогда не прощу! И почему она теперь его не

шпигует?  Обещалась  шпиговать,  и  вот  не  шпигует!  Вон,  вон,  во  все  глаза

на  него  смотрит,  молчит,  не  уходит,  стоит,  а  сама  же  не  велела  ему

приходить… Он весь бледный сидит. И проклятый, проклятый этот болтун

Евгений  Павлыч,  всем  разговором  один  завладел!  Ишь  разливается,  слова

вставить не дает. Я бы сейчас про всё узнала, только бы речь навести…»

Князь  и  действительно  сидел,  чуть  не  бледный,  за  круглым  столом  и,

казалось, был в одно и то же время в чрезвычайном страхе и, мгновениями,



в  непонятном  ему  самому  и  захватывающем  душу  восторге.  О,  как  он

боялся  взглянуть  в  ту  сторону,  в  тот  угол,  откуда  пристально  смотрели  на

него  два  знакомые  черные  глаза,  и  в  то  же  самое  время  как  замирал  он  от

счастия,  что  сидит  здесь  опять  между  ними,  услышит  знакомый  голос  –

после  того,  что  она  ему  написала.  «Господи,  что-то  она  скажет  теперь!»

Сам  он  не  выговорил  еще  ни  одного  слова  и  с  напряжением  слушал

«разливавшегося»  Евгения  Павловича,  который  редко  бывал  в  таком

довольном и возбужденном состоянии духа, как теперь, в этот вечер. Князь

слушал его и долго не понимал почти ни слова. Кроме Ивана Федоровича,

который  не  возвращался  еще  из  Петербурга,  все  были  в  сборе.  Князь  Щ.

был  тоже  тут.  Кажется,  сбирались  немного  погодя,  до  чаю,  идти  слушать

музыку.  Теперешний  разговор  завязался,  по-видимому,  до  прихода  князя.

Скоро  проскользнул  на  террасу  вдруг  откуда-то  явившийся  Коля.  «Стало

быть, его принимают здесь по-прежнему», – подумал князь про себя.

Дача Епанчиных была роскошная дача, во вкусе швейцарской хижины,

изящно  убранная  со  всех  сторон  цветами  и  листьями.  Со  всех  сторон  ее

окружал небольшой, но прекрасный цветочный сад. Сидели все на террасе,

как  и  у  князя;  только  терраса  была  несколько  обширнее  и  устроена

щеголеватее.

Тема  завязавшегося  разговора,  казалось,  была  не  многим  по  сердцу;

разговор, как можно было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора и,

конечно,  всем  бы  хотелось  переменить  сюжет,  но  Евгений  Павлович,

казалось,  тем  больше  упорствовал  и  не  смотрел  на  впечатление;  приход

князя как будто возбудил его еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась,

хотя  и  не  всё  понимала.  Аглая,  сидевшая  в  стороне,  почти  в  углу,  не

уходила, слушала и упорно молчала.

–  Позвольте,  –  с  жаром  возражал  Евгений  Павлович,  –  я  ничего  и  не

говорю  против  либерализма.  Либерализм  не  есть  грех;  это  необходимая

составная часть всего целого, которое без него распадется или замертвеет;

либерализм имеет такое же право существовать, как и самый благонравный

консерватизм;  но  я  на  русский  либерализм  нападаю,  и  опять-таки

повторяю, что за то, собственно, и нападаю на него, что русский либерал не

есть 


жүктеу 2,65 Mb.

Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   61




©g.engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет
рсетілетін қызмет
халықаралық қаржы
Астана халықаралық
қызмет регламенті
бекіту туралы
туралы ережені
орталығы туралы
субсидиялау мемлекеттік
кеңес туралы
ніндегі кеңес
орталығын басқару
қаржы орталығын
қаржы орталығы
құрамын бекіту
неркәсіптік кешен
міндетті құпия
болуына ерікті
тексерілу мемлекеттік
медициналық тексерілу
құпия медициналық
ерікті анонимді
Бастауыш тәлім
қатысуға жолдамалар
қызметшілері арасындағы
академиялық демалыс
алушыларға академиялық
білім алушыларға
ұйымдарында білім
туралы хабарландыру
конкурс туралы
мемлекеттік қызметшілері
мемлекеттік әкімшілік
органдардың мемлекеттік
мемлекеттік органдардың
барлық мемлекеттік
арналған барлық
орналасуға арналған
лауазымына орналасуға
әкімшілік лауазымына
инфекцияның болуына
жәрдемдесудің белсенді
шараларына қатысуға
саласындағы дайындаушы
ленген қосылған
шегінде бюджетке
салығы шегінде
есептелген қосылған
ұйымдарға есептелген
дайындаушы ұйымдарға
кешен саласындағы
сомасын субсидиялау