На высокой горе я стоял
И выкликал имя Али, Божьего Льва.
О Али, Божий Лев, царь людей,
Приди и вдохни радость в наши опечаленные сердца.
Закончив петь, он неизменно напоминал нам о братстве между людьми,
вскормленными одной грудью, о родственных узах, перед которыми
бессильно даже время.
Меня и Хасана вскормила одна женщина. Свои первые шаги мы
сделали на одной и той же лужайке на одном и том же дворе. И под одной
крышей мы произнесли наши первые слова.
Я сказал: «Баба».
Он сказал: «Амир». Произнес мое имя.
Оглядываясь теперь назад, я вижу: эти наши первые слова заложили
основы всего, что случилось зимой 1975 года. По ним все и исполнилось.
3
Предание гласило, что однажды в Белуджистане
[6]
мой отец голыми
руками задушил гималайского медведя. Если бы эту историю рассказывали
о ком-то другом, в нее никто бы не поверил, ведь афганцы любят
преувеличивать, это у нас уже превратилось в национальный недуг. Если
кто-то говорит, что сын у него — доктор, вполне возможно, что этот самый
сын всего лишь сдал когда-то экзамен по биологии в средней школе. Но
насчет Бабы и тени сомнения ни у кого не возникало. Да и откуда же тогда
у него взялись три параллельных шрама через всю спину? Много раз перед
глазами у меня вставала картина смертельного поединка, но как я ни
старался, не мог различить, где отец, а где медведь.
Это Рахим-хан первым назвал отца Туфан-ага — господин Ураган.
Меткое прозвище прижилось. Отец и впрямь казался живым воплощением
стихии, образцовым пуштуном. Копна непослушных каштановых кудрей,
густая борода, ручищи, которые, казалось, легко могли вырвать с корнем
молодое дерево, грозный взгляд, способный «заставить самого дьявола
молить на коленях о пощаде», как говаривал Рахим-хан. Стоило отцу (а
росту в нем было под два метра) появиться на каком-нибудь многолюдном
рауте, как все головы поворачивались за ним, словно подсолнухи за
солнцем.
Даже во сне Баба громко заявлял о себе. Сколько раз я затыкал уши
ватой и с головой накрывался одеялом, все равно храп Бабы — этот рык
мощного двигателя — настигал меня. А ведь наши спальни разделял холл!
Как мама могла спать с ним в одной комнате, осталось для меня загадкой.
Если бы нам суждено было свидеться, я бы о многом ее расспросил. И
насчет храпа тоже.
Где-то в конце шестидесятых (мне исполнилось пять или шесть лет)
Баба решил построить приют для сирот. Рахим-хан рассказывал мне, что
все чертежи Баба выполнил сам, хотя раньше никогда строительными
проектами не занимался. Скептики уговаривали его бросить дурить и
нанять профессионального архитектора. Баба, разумеется, отказался, и
добрые люди только головой качали, порицая его за упрямство. Когда у
него все получилось, опять последовало покачивание головами, только на
этот раз в нем сквозило уважение. Баба не только построил двухэтажное
здание невдалеке от реки Кабул, но и оплатил из своих средств все прочие
расходы, связанные со строительством, лично рассчитался до гроша с
каменщиками, электриками, водопроводчиками, не говоря уже о
чиновниках из муниципалитета, ибо сказано: «не подмажешь — не
поедешь».
На строительство приюта ушло три года. К тому времени мне
исполнилось восемь, и я отчетливо помню торжественное открытие.
Накануне мы с Бабой ездили на озеро Карга, что в нескольких километрах
к северу от Кабула. Баба просил меня позвать и Хасана, но я наврал, что у
Хасана понос, и он с нами не поехал. Мне хотелось побыть с Бабой
наедине. К тому же мы уже были как-то втроем на озере, кидали камешки
по воде, и плоский голыш Хасана срикошетил целых восемь раз, прежде
чем утонул. У меня больше пяти раз не выходило. А Баба все видел, и
похлопал Хасана по плечу, и даже обнял.
Мы расположились на берегу озера (только Баба и я) и устроили
пикник — у нас с собой были яйца вкрутую и кофта — завернутые в
лепешки нан
[7]
тефтели из молотой баранины с маринованными овощами.
На зеркальной глади водоема играло солнце, вода была темно-синяя. По
пятницам кабульцы выезжают на озеро целыми семьями, но в середине
недели кроме меня и Бабы да нескольких лохматых и бородатых туристов с
удочками — я знал, что их называют «хиппи», — на берегу не было ни
души. Я спросил у Бабы, зачем они отрастили такие длинные волосы, но он
только неразборчиво буркнул что-то в ответ, весь погруженный в
написанную от руки завтрашнюю речь. С карандашом в руках Баба делал
какие-то пометки. Я очистил яйцо и спросил Бабу, правду ли говорил в
школе один мальчик, что если проглотишь яичную скорлупу, надо сразу же
выблевать ее обратно. Баба опять промычал что-то невразумительное.
Я прожевал кусок лепешки. Желтоволосый турист рассмеялся чему-то
и хлопнул другого туриста по спине. На противоположном берегу грузовик
с ревом одолевал крутой подъем, от зеркала заднего вида разлетались
зайчики.
— По-моему, у меня саратан, — сказал я. — Рак то есть.
Баба поднял голову от бумаг, зашелестевших от налетевшего ветерка, и
сказал, что сода в багажнике и чтобы я сам пошел и взял ее.
На следующий день столько народу пришло на открытие, что стульев в
приюте не хватило, и многим пришлось стоять. День был ветреный. Баба
произносил торжественную речь с небольшого возвышения перед главным
входом в новое здание, я сидел за спиной у отца. На Бабе был зеленый
костюм и каракулевая шапка. Только он заговорил, как порыв ветра чуть
было не сдернул с него шапку. Все засмеялись, а Баба повернулся ко мне и
передал папаху, чтобы я подержал ее, пока он произносит речь. Я был
счастлив, ведь теперь каждый увидел, что он мой отец, мой Баба.
— Надеюсь, этот дом будет основательнее сидеть на своем фундаменте,
чем эта шапка на голове, — сказал в микрофон Баба, и все снова
засмеялись.
Когда Баба закончил, все встали и захлопали. Аплодисменты долго не
смолкали. Потом настал черед рукопожатий. Некоторые подходили ко мне,
ерошили мне волосы и пожимали руку, как и отцу. Я гордился им. И нами.
И все-таки, несмотря на все успехи, в отношении людей к Бабе
сквозило что-то вроде недоверия. Поговаривали, что бизнес — не его
призвание, уж лучше бы он изучал право, как его отец. Ну тут Баба всем
показал, как надо вести дела. Со временем он стал одним из самых богатых
предпринимателей в Кабуле. Со своим партнером Рахим-ханом они
создали процветающую компанию по экспорту ковров. Кроме того, им
принадлежали две аптеки и ресторан.
Словно в ответ на насмешки, что ему никогда не найти себе достойную
супругу, — сам Баба был происхождения незнатного — он взял в жены
мою матушку, Софию Акрами, блестяще образованную женщину,
преподавательницу классической персидской литературы в университете и,
по
общему
мнению,
одну
из
красивейших,
достойнейших
и
добродетельнейших девушек Кабула. К тому же в ее жилах текла
королевская кровь. Так что когда Баба шутливо представлял ее своим
друзьям и врагам «моя принцесса», он имел на то все основания.
Разумеется, Баба старался изменить окружающий мир «под себя». Вот
только со мной у него ничего не получалось. И конечно же, мир для него
был черно-белым, причем Баба сам решал, что черное, а что белое. Такой
человек внушает любовь и вместе с тем страх. А порой даже возбуждает
ненависть.
В пятом классе начались занятия по исламу. Вел их мулла по имени
Фатхулла-хан, коренастый плотный человек с рябым лицом и хриплым
голосом. Он толковал нам о пользе выплаты закята
[8]
и об обязанности
совершить хадж, учил, как правильно совершать ежедневный пятикратный
намаз, и заставлял вызубривать стихи из Корана, добиваясь с помощью
розги, чтобы мы верно произносили арабские слова (хотя их значение
оставалось для нас тайной), дабы они достигли ушей Аллаха. Как-то он
просветил нас, что ислам считает пьянство великим грехом, за который
пьяница ответит на Киямате, Судном дне. Надо сказать, в те дни в Кабуле
выпивали многие, и никто не подвергал провинившихся публичной порке,
хотя, конечно, на употребление алкоголя смотрели косо. Любители
покупали бутылку виски, упакованную в оберточную бумагу, в качестве
«лекарства» в известных им аптеках и, выходя на улицу, старались
засунуть сверток подальше от посторонних глаз.
Придя в тот день домой, я поднялся наверх, в «курительную», и
передал отцу слова законоучителя. Баба как раз наливал себе виски у бара
в углу комнаты. Он выслушал меня, кивнул, отхлебнул из стакана,
опустился на кожаный диван и посадил меня к себе на колени — все равно
что на два бревна. Затем сделал глубокий вдох и выдохнул через нос — его
усы, казалось, трепетали целую вечность. Я уж и не знал, то ли обнять его,
то ли испугаться и убежать.
— Вижу, то, чему сейчас учат в школе, тебя смутило, — наконец
проговорил Баба басом.
— Но ведь если он сказал правду, получается, ты грешник, отец.
— Хм-м-м. — Баба раскусил кубик льда. — Хочешь знать, что твой
отец думает насчет греха?
— Да.
— Я скажу тебе. Только запомни хорошенько, Амир, эти бородатые
болваны никогда не научат ничему хорошему.
— Ты имеешь в виду муллу Фатхуллу-хана?
Баба повел рукой, в которой сжимал стакан. Лед звякнул.
— Я имею в виду всех этих самодовольных обезьян, достойных лишь
плевка в бороду.
Я представил себе, как Баба плюет в бороду обезьяне (хоть бы и
самодовольной), и захихикал.
— Они способны только теребить четки и цитировать книгу, языка
которой они даже не понимают. — Баба отпил глоток. — Не приведи
Аллах, если они когда-нибудь дорвутся до власти в Афганистане.
— Но мулла Фатхулла-хан вполне приятный, — с трудом выдавил я,
корчась от смеха.
— Чингисхан, говорят, тоже был приятным малым. Но довольно об
этом. Отвечаю на твой вопрос о грехе. Ты слушаешь?
— Да, — сказал я и плотно сжал губы, стараясь сдержать смех. Но
хихиканье прорывалось через нос.
Баба холодно посмотрел мне в глаза, и охота смеяться у меня сразу
прошла.
— Хоть раз в жизни с тобой можно поговорить как мужчина с
мужчиной?
— Да, Баба-джан. — Слова отца больно задели меня. Такая минута —
Баба нечасто говорил со мной, да еще посадив на колени, — а я своей
дуростью все испортил.
— Отлично. — Баба отвел глаза в сторону. — Что бы ни говорил мулла,
существует только один грех. Воровство. Оно — основа всех прочих
грехов. Ты это понимаешь?
— Нет, Баба-джан. — Как мне хотелось постигнуть смысл слов отца и
не разочаровывать его снова.
Баба раздраженно вздохнул — хотя вообще-то был человеком
терпеливым. У меня заныло сердце. Сколько раз он являлся домой затемно,
и я вынужден был обедать один и все спрашивал у Али, где отец и когда
придет, хотя и так знал, что Баба пропадает на стройплощадке — ведь без
хозяйского догляда никак нельзя. Вот где нужно терпение, и немалое. Я
уже ненавидел сирот, для которых он строил приют, и желал, чтобы они
померли вслед за своими родителями.
— Убийца крадет жизнь, — сказал Баба. — Похищает у жены право на
мужа, отбирает у детей отца. Лгун отнимает у других право на правду.
Жулик забирает право на справедливость. Понимаешь теперь?
Я понимал. Когда Бабе исполнилось шесть, в дом деда среди ночи
забрался вор. Дед, уважаемый судья, встал на защиту имущества, но вор
ударил его ножом в горло — и убил на месте, лишив Бабу отца. Горожане
поймали вора в ту же ночь, им оказался приезжий из Кундуза. До утренней
молитвы оставалось еще целых два часа, а преступника уже повесили на
ветке дуба. Обо всем этом мне рассказал Рахим-хан, не Баба. Я всегда
узнавал об отце что-то новое исключительно от посторонних людей.
— Ничего нет презреннее воровства, Амир, — сказал Баба. — Тот, кто
берет чужое, даже под угрозой жизни или ради куска хлеба… Плюю на
такого человека. И не приведи Господь, чтобы наши пути сошлись.
Понимаешь меня?
Мысль о том, что сделал бы Баба с вором, попадись преступник ему в
руки, восхитила и испугала меня.
— Да, Баба.
— Если где-то там есть Бог, у него наверняка найдутся дела поважнее,
чем следить за мной: а вдруг я пью виски и закусываю свининой? А теперь
слезай. Что-то у меня жажда разыгралась от всех этих разговоров про грех.
И он подошел в бару и налил себе еще стаканчик.
И когда теперь придет черед следующей задушевной беседы? Я всегда
чувствовал нелюбовь со стороны Бабы. Это ведь из-за меня умерла его
обожаемая жена. И если бы я хоть чуточку походил на него характером! Но
я был совсем другой. И со временем эта разница только углублялась.
В школе мы частенько играли в «шержанд-жи», «битву стихов».
Учитель фарси ввел свои правила, и все проходило примерно так: ты
произносил несколько строк, а твой противник должен был ответить тебе
стихом, начинающимся с той же буквы, которой заканчивалась твоя
цитата. Все хотели играть в одной команде со мной, ведь к одиннадцати
годам я знал наизусть десятки стихов Омара Хайяма, Хафиза, Руми.
[9]
Однажды я бросил вызов всему классу и выиграл. Когда я радостно
рассказал о своей победе Бабе, тот только пожал плечами и буркнул:
«Молодец».
Утешение я находил в книгах покойной матери и в играх с Хасаном. Я
глотал все подряд: Руми, Хафиз, Саади,
[10]
Виктор Гюго, Жюль Верн, Марк
Твен, Ян Флеминг. Перечитав все тома из матушкиной библиотеки —
кроме трудов по истории, они казались мне скучными, поэмы и романы
другое дело, — я стал тратить свои карманные деньги на книги. Часть
матушкиных книг лежала в картонных коробках — там нашлось место и
для моих приобретений из книжной лавки у «Кино-парка».
Быть мужем любительницы поэзии — это одно, но быть отцом
мальчишки, который только и сидит, уткнув нос в книгу… нет, не таким
Баба представлял себе своего сына. Настоящие мужчины не увлекаются
поэзией и уж тем более не сочиняют стихов, Боже сохрани! Настоящие
мужчины — когда они еще мальчишки — играют в футбол, вот как Баба в
юности. Футбол и сейчас оставался его страстью. Когда в 1970 году
проходил чемпионат мира, Баба приостановил строительные работы и на
месяц укатил в Тегеран смотреть матчи по телевизору. Своего-то
телевидения в Афганистане тогда еще не было. В надежде разбудить во
мне вкус к игре Баба записывал меня в различные футбольные команды.
Только в игре на меня было жалко смотреть. На своих ножках-спичках я
бессмысленно метался по полю, путался под ногами, орал: «Я свободен»,
отчаянно махал рукой, но никогда не получал пас. И чем больше я
старался, тем меньше на меня обращали внимание товарищи по команде.
Но Баба не сдавался. Когда стало окончательно ясно, что ни крупицы
его силы и ловкости я не унаследовал, отец решил сделать из меня ярого
болельщика. Уж на это-то я сгожусь, ничего сложного тут нет. И я
притворялся как мог — радовался вместе с ним, когда кабульцы забили
кандагарцам, и вопил «судью на мыло», когда в наши ворота назначили
пенальти. Однако Баба чувствовал, что интерес мой — деланный, и в конце
концов смирился с тем, что ни игрока, ни настоящего болельщика из его
сына не получится.
Помню, однажды Баба взял меня на ежегодный турнир по бозкаши
(козлодранию), который всегда проходит в первый день весны, первый
день нового года. Бозкаши — национальная страсть афганцев. Чапандаз —
мастер-наездник, которому покровительствуют богатые спонсоры, —
выхватывает из гущи схватки тушу козла и пускается вскачь вокруг
стадиона, чтобы вбросить козла в специальный круг, а все прочие
участники всячески стараются ему помешать: толкают, цепляются за тушу,
хлещут всадника кнутом, бьют кулаками. Их цель — добиться, чтобы он
выронил козла. Толпа вопила, в толкотне и пылище воинственно визжали
всадники, под копытами дрожала земля. Мы сидели на самом верху
стадиона, а под нами летели по кругу состязающиеся, и пена обильно
срывалась с лошадиных морд и шлепалась на землю.
Тут Баба указал мне на кого-то на трибуне:
— Амир, видишь вон того человека, со всех сторон окруженного
людьми?
— Да.
— Это Генри Киссинджер.
— Ах, вот это кто.
Я понятия не имел, кто такой Генри Киссинджер, и собирался спросить.
Но в этот момент, к моему несказанному ужасу, чапандаз свалился с седла
прямо под лошадиные копыта. Под ударами тело его закувыркалось в
воздухе словно тряпичная кукла, упало на землю (соперники проскакали
дальше), дернулось и застыло. Руки-ноги несчастного были неестественно
выгнуты, песок потемнел от крови.
Я зарыдал.
Всю дорогу домой я проплакал. Помню, как Баба вцепился в руль, и
пальцы его то сжимались, то разжимались. Никогда не забуду отвращения
на его лице, которое он не смог скрыть. Как ни старался.
Позже, ближе к вечеру, я проходил мимо кабинета отца и услышал
голоса. Отец беседовал о чем-то с Рахим-ханом.
Я приложил ухо к закрытой двери.
— …Слава богу, у него все в порядке со здоровьем, — сказал Рахим-
хан.
— Конечно. Но он вечно сидит уткнувшись в книгу или с
мечтательным видом слоняется по дому.
— И что же?
— Я был не такой. — Слова Бабы прозвучали мрачно и зло.
Рахим-хан рассмеялся:
— Дети — не книжки-раскраски. Их не выкрасишь в любимый цвет.
— Говорю же тебе, я был совсем другой. И дети, среди которых я рос,
были не такие.
— Знаешь, ты такой эгоцентрик иногда, — произнес Рахим-хан. Из
числа наших знакомых он был единственный, кто мог позволить себе
сказать Бабе такое.
— Это здесь ни при чем.
— Да неужто?
— Да.
— В чем же тогда дело?
Диван под Бабой заскрипел. Я закрыл глаза и еще теснее прижал ухо к
двери.
— Иногда я гляжу в окно, как он играет на улице с соседскими детьми.
Они командуют им, отнимают игрушки, толкают, пинают. А он никогда не
даст сдачи.
— Он просто мягкий человек.
— Я не об этом, Рахим, ты прекрасно знаешь, — рявкнул Баба. — В
этом мальчике как будто чего-то нет.
— В нем нет низких побуждений.
— Самозащита — не низость. Знаешь, что всегда происходит, когда
соседские мальчишки задразнивают его? Появляется Хасан и прогоняет их.
Я это видел собственными глазами. А когда я его дома спрашиваю, почему
у Хасана лицо поцарапано, Амир отвечает: «Упал». Рахим, в нем точно нет
чего-то важного.
— Позволь уж ему определиться самому.
— И где он окажется? — спросил Баба. — Из мальчика, который не
может постоять за себя, вырастет мужчина, на которого нельзя будет
положиться ни в чем.
— Ты, как обычно, все упрощаешь.
— Не думаю.
— Ты боишься, что не сможешь ему передать свой бизнес, вот и
злишься.
— Вот уж упрощение так упрощение! — захохотал Баба. — Я знаю, вы
любите друг друга, и очень этому рад. Меня зависть берет, но я рад. Вот
что я хочу сказать. Хорошо бы рядом с ним был человек, который бы его…
понимал. Бог свидетель, я его не понимаю. И кое-что в Амире меня ужасно
тревожит. Мне трудно выразить, что именно… (Перед глазами у меня так и
встал образ отца, подыскивающего нужные слова. Хоть он и понизил
голос, я все отчетливо слышал.) Если бы жена не родила его у меня на
глазах, я бы не поверил, что он мой сын.
На следующее утро, накрывая мне к завтраку, Хасан спросил, чем я
расстроен.
— Отстань! — заорал я.
Насчет низости Рахим-хан ошибался.
4
В 1933 году, когда родился Баба, а на трон сел Захир-шах, правивший
потом Афганистаном целых сорок лет, двое молодых людей — два брата
из богатой и уважаемой кабульской семьи — накурились как-то гашиша,
от души угостились французским вином и отправились покататься на
отцовском «форде-родстере». На пагманском шоссе они задавили двух
хазарейцев — мужа и жену. Виновники происшествия с раскаянием на
лицах и пятилетний хазарейский мальчик, оставшийся сиротой, предстали
перед судом. Судьей был мой дед — уважаемый человек с безупречной
репутацией. Выслушав дело и ознакомившись с прошением о
помиловании, поданным отцом молодых людей, дед вынес решение: год
принудительной воинской службы в Кандагаре. У обоих имеется
официальное освобождение от призыва? Аннулируется. Отец семейства,
конечно, протестовал, но как-то вяло, и все в конце концов согласились,
что лихачей постигло наказание хоть и суровое, но справедливое. Сироту
же судья взял к себе в дом, наказав прочим слугам обучить мальчика, чему
следует, но не обижать.
В детстве Али и Баба были товарищами по играм (пока полиомиелит не
изуродовал Али ногу) — совсем как я и Хасан, следующее поколение. Баба
любил рассказывать о проказах, которые они учиняли вместе, но Али
всегда только головой качал.
— Ага-сагиб, вы им лучше скажите, кто был заводилой, а кто —
простым исполнителем?
Баба в ответ лишь смеялся и обнимал Али за плечи.
Так-то оно так. Только ни разу он не назвал Али своим другом.
Странное дело, я ведь в глубине души тоже не считал Хасана другом в
обычном смысле слова. Неважно, что мы сообща учились ездить на
велосипеде «без рук» или на пару сооружали фотоаппарат из картонной
коробки. Неважно, что зимой мы с Хасаном вместе запускали воздушных
змеев чуть ли не каждый день. Да, тонкокостная фигурка бритоголового
мальчика с низко посаженными ушами и вечной улыбкой на
изуродованных губах в некотором роде олицетворяла для меня
Афганистан, ну и что? Все это бледнело перед лицом исторических и
религиозных предрассудков. В конце концов, я пуштун, а он хазареец, я
суннит, а он шиит. И никуда тут не денешься. Никуда.
С другой стороны, национальность национальностью, религия
религией, но мы с пеленок были неразлучны. Двенадцать лет бок о бок —
немалый срок. Иногда все мое детство представляется мне долгим
разомлевшим летним днем. И Хасан неизменно рядом со мной. Двор, тень
от деревьев, мы играем в догонялки, в прятки, в полицейских и воров, в
ковбоев и индейцев, ловим и изучаем насекомых — как-то раз даже
умудрились выдернуть жало у осы и обвязать бедняжку ниткой, чтобы она
не смогла от нас никуда улететь.
Иногда через Кабул караванами проходили кучи — кочевники,
направляющиеся на север, в горы. Заслышав приближающееся блеяние
овец, меканье коз, звяканье колокольчиков на шеях верблюдов, мы
выбегали на улицу, глазели на обветренные лица пропыленных мужчин, на
яркие платки, на серебряные браслеты на руках и ногах у женщин, кидали
камешки в коз, брызгали водой в мулов. По моему наущению Хасан
усаживался на «стену чахлой кукурузы» и стрелял из рогатки в
шествовавших мимо верблюдов.
На первый в моей жизни вестерн я ходил вместе с Хасаном. В «Кино-
парке» (напротив которого находилась моя любимая книжная лавка) мы
посмотрели «Рио Браво» с Джоном Уэйном. Помню, как я просил Бабу
взять нас с собой в Иран, чтобы мы могли встретиться с Уэйном. Баба
разразился громовым хохотом, а когда к нему вернулся дар речи, объяснил
нам, что такое дубляж. Мы с Хасаном были поражены. Просто потрясены.
Оказалось, Джон Уэйн не говорит на фарси. И он вовсе не иранец! Он
американец, как вся эта волосатая добродушная публика, что шляется по
Кабулу в драных разноцветных рубашках. «Рио Браво» мы смотрели
трижды, а «Великолепную семерку», наш любимый вестерн, тринадцать
раз, и на каждом сеансе плакали, когда мексиканские ребятишки хоронят
Чарльза Бронсона — тоже не иранца, как выяснилось.
Мы гуляли по затхлым базарам в квартале Шаринау или в новом районе
Вазир-Акбар-Хан и обсуждали фильмы, пробираясь сквозь толпу, ловко
лавируя между торговцами и нищими, прошмыгивая мимо прилавков,
доверху заваленных товарами. Баба выдавал нам по десять афгани в
неделю на карманные расходы, и мы тратили деньги на теплую кока-колу и
на розовое мороженое, посыпанное молотыми фисташками.
Когда начинались занятия в школе, распорядок дня был твердый.
Утром, пока я раскачивался, Хасан успевал умыться, совершить намаз
вместе с Али и накрыть мне к завтраку: на обеденном столе меня ждал
горячий черный чай, три кусочка сахара и подрумяненный хлеб с
кисловатым вишневым вареньем (моим любимым). Пока я ел и жаловался,
какое трудное задали домашнее задание, Хасан заправлял мою постель,
чистил мне ботинки, укладывал книги и карандаши, гладил одежду,
напевая про себя старые хазарейские песни. Потом мы с Бабой садились в
черный «форд-мустанг» и катили в школу, провожаемые завистливыми
взглядами, — точно на такой же машине Стив Маккуин разъезжал в
«Буллите», фильме, который в одном кинотеатре уже шесть месяцев не
сходил с экрана. Хасан оставался дома и вместе с Али хлопотал по
хозяйству: стирал и развешивал во дворе белье, подметал полы, ходил на
базар за свежим хлебом, мариновал мясо на обед, поливал газон.
Владение моего отца находилось у южного подножия холма,
напоминавшего по форме перевернутую чашу. Когда занятия в школе
заканчивались, мы с Хасаном частенько брали с собой книжку и
поднимались на вершину холма. За изъеденной снегами и дождями низкой
каменной стеной тут раскинулось старое заброшенное кладбище, усеянное
безымянными надгробиями и заросшее кустарником. Сразу за ржавыми
железными воротами росло гранатовое дерево. Как-то я взял у Али с кухни
нож и вырезал на стволе граната: «Амир и Хасан — повелители Кабула»,
как бы официально подтверждая, что дерево — наше. Мы срывали с него
кроваво-красные плоды, насытившись, вытирали руки о траву, и я читал
Хасану вслух.
Хасан сидел поджав ноги, свет и тень играли на его лице. Слушая меня,
он машинально выдергивал из земли травинки и отбрасывал прочь. Хасан,
как и Али, как и большинство хазарейцев, читать и писать не умел. Никто и
не собирался учить его наукам — зачем слуге образование? Но вопреки
своей неграмотности — а быть может, благодаря ей — Хасана захватывали
книжные слова, он был очарован тайным миром, для него закрытым. Я
читал ему стихи и прозу, одно время читал даже загадки, но скоро бросил,
когда оказалось, что он разгадывает их куда быстрее меня. Зато в историях
о злоключениях бедолаги Муллы Насреддина и его ишака материала для
интеллектуального состязания не было.
Больше всего мне нравилось, когда попадалось слово, значения
которого Хасан не знал. Пользуясь его невежеством, я не упускал случая
посмеяться над ним. Как-то раз, когда я читал ему что-то про Муллу
Насреддина, он прервал меня:
— Что значит это слово?
— Какое?
— «Кретин».
— Ты что, не знаешь? — ухмыльнулся я.
— Нет, Амир-ага.
— Да его ведь употребляют все кому не лень!
— А я его не знаю.
Если он и уловил издевку в моих словах, то виду не подал.
— Это слово известно всем в моей школе. «Кретин» — значит
сообразительный, умный. Я так называю тебя. Если хотите знать мое
мнение, говорю я людям, Хасан — настоящий кретин.
— Ага. Вот оно что.
Потом меня всегда мучила совесть, и я, стремясь искупить свой грех,
дарил ему свою старую рубашку или поломанную игрушку. Себя я
старался убедить, что это вполне достаточное вознаграждение за
безобидную проделку, невольной жертвой которой стал Хасан.
Любимой книгой Хасана была эпическая поэма «Шахнаме» («Книга о
царях»), сложенная в десятом веке и повествующая о древних персидских
героях.
[11]
Он был без ума от царей стародавних времен, от Феридуна, Золя
и Рудабе. Но больше всего ему нравилась история о Рустеме и Сохрабе.
Рустем, великий воин на быстроногом скакуне Рехше, смертельно ранит в
битве доблестного Сохраба, и тут оказывается, что Сохраб — его
пропавший сын. Сраженный горем, Рустем слышит предсмертные слова
сына.
Достарыңызбен бөлісу: |