ЗАВТРА — ДЕСЯТЫЙ ДЕНЬ благословенного Зуль-хиджа, последнего
месяца мусульманского календаря, и первый из трех дней великого
праздника Ид-аль-адха (Курбан-байрама) в честь пророка Ибрагима,
который чуть было не принес своего сына в жертву Аллаху. Баба лично
выбрал праздничного барана, кипенно-белого, с раскосыми черными
глазами.
Мы все собрались во дворе, Хасан, Али, Баба и я. Мулла, поглаживая
бороду, читал молитву.
«Ну, давай же быстрее», — прошипел Баба еле слышно. Его утомили
бесконечные молитвы, неизменная часть ритуала приготовления чистого
мяса — халяля. Баба подсмеивался над религиозной подоплекой
праздника — как и над религией вообще, — но уважал традиции. Обычай
велел делить мясо на три части: своей семье, друзьям и бедным. Каждый
год Баба неизменно отдавал все мясо бедным. Богатые и так толстые,
говаривал он.
Мулла закончил молитву — Аминь — и взял длинный кухонный нож. По
обычаю баран не должен видеть ножа. Али дал барану кусочек сахара —
еще один обычай, чтобы смерть была сладка. Животное пыталось
брыкаться, но не сильно. Мулла схватил барана за морду, приставил к шее
нож и одним ловким заученным движением перерезал горло. Взгляд барана
будет долго преследовать меня в ночных кошмарах. Но я смотрел и
смотрел, завороженный покорностью, светившейся в кротких глазах
жертвы. Мне казалось, животное все понимало, знало, что его смерть —
во благо людям. Вот так-то…
Отворачиваюсь. Что-то теплое ползет у меня по руке. Оказывается, я
прокусил себе кулак до крови. Из глаз у меня текут слезы. Слышно, как
постанывает Асеф.
Надо решаться. Еще можно изменить свою судьбу. Подняться,
вступиться за Хасана — как он частенько заступался за меня, — и будь что
будет.
А можно и убежать.
И я убегаю.
Я смываюсь, потому что трус. Я боюсь Асефа. Какое унижение он
придумает для меня? А вдруг мне будет больно? Трусу легко оправдать
себя. Сказал же Вали: за все надо платить. Может быть, Хасан и есть моя
плата за удачу, мой жертвенный баран? Любовь Бабы дорогого стоит.
Велика плата? Это хазареец-то?
Потихонечку отступаю по проезду, по которому пришел, постепенно
ускоряю шаги. Уже бегом выскакиваю на почти опустевший базар и,
задыхаясь, оседаю на землю возле первой попавшейся запертой двери.
Ну почему все случилось именно так?
Минут через пятнадцать слышу голоса и топот бегущих ног. Падаю
ниц, чтобы меня не заметили. По базару вихрем проносится Асеф с двумя
дружками, хохоча на бегу.
Заставляю себя выждать еще минут десять и возвращаюсь в начало
проезда. Вот она, забитая снегом канава. У березы с облетевшими
листьями навстречу мне выходит Хасан.
В руках у него синий змей — первое, что бросается мне в глаза. Сразу
замечаю, что его чапан спереди весь перемазан грязью, а рубаха у
воротника разорвана. Хасана шатает из стороны в сторону — вот-вот
упадет. Нет, справляется.
Хасан протягивает мне змея.
— Где ты был? Я искал тебя. — Голос у меня строгий.
Как мне трудно говорить!
Он рукавом вытирает с лица сопли и слезы. Что он мне скажет?
Но он не говорит ничего. В молчании стоим в потемках. Наши лица еле
видны, и это хорошо. Я не смог бы выдержать его взгляд.
А он знает, что я все видел? И что у него в глазах? Осуждение?
Негодование? Или, самое страшное, беззаветная преданность? Это было бы
ужаснее всего.
Хасан пытается что-то сказать и не может. У него пропал голос, и рот
открывается и закрывается беззвучно.
Он отступает на шаг и опять вытирает лицо. Сейчас расплачется и
расскажет мне все.
Нет, обошлось. Только слюну сглатывает. И молчит.
Больше вопросов я не задаю. Предпочитаю притвориться, что ничего не
заметил. Ну не вижу я темного пятна у него на штанах. И капелек крови на
снегу не вижу.
— Ага-сагиб будет волноваться, — с усилием произносит Хасан.
И мы трогаемся в путь.
Все происходит, как мне мечталось. Открываю дверь прокуренного
отцовского кабинета и вхожу. Баба и Рахим-хан пьют чай и слушают
новости по радио. При виде меня отец широко улыбается и раскрывает
свои объятия. Прячу лицо у него на груди и плачу. Баба прижимает меня к
себе и укачивает, как маленького.
У него на руках я забываю обо всем, что случилось. Это такое счастье.
8
Целую неделю Хасан не попадался мне на глаза. Когда я спускался вниз
по утрам, завтрак уже ждал меня на столе: поджаренный хлеб,
свежезаваренный чай и теплое отварное яйцо. Выглаженная одежда была
аккуратно сложена на плетеном стуле. Раньше Хасан ждал, пока я не начну
трапезу, и только потом начинал гладить. За завтраком мы разговаривали,
под шипение утюга пели старинные хазарейские песни про тюльпанные
поля. Теперь никто не приветствовал меня по утрам — разве что
выглаженная одежда. Еда в рот не лезла.
Однажды хмурым утром, когда я катал яйцо по тарелке, вошел Али с
охапкой дров. Я спросил его, где Хасан.
— Он опять лег спать, — ответил Али, скрючившись перед печкой и
открывая дверцу.
— А он сможет поиграть со мной сегодня?
Али замер с поленом в руке.
— Последнее время он только и делает, что спит. Сделает свою
работу — уж я слежу — и в постель. Можно вопрос?
— Спрашивай.
— После состязания воздушных змеев он пришел домой весь в крови. И
рубашка разорвана. Я у него спросил, что случилось, а он: ничего, просто
подрался за змея с другими мальчишками.
Я в молчании катал яйцо.
— С ним ничего такого не произошло, Амир-ага? Он мне все сказал?
Я пожал плечами:
— Откуда мне знать?
— Ты ведь не скрыл бы от меня, правда? Если бы произошло что-то
дурное?
— Я же сказал, откуда мне знать, что с ним такое? — повысил голос
я. — Может, он заболел. Все болеют время от времени, Али. Ты хочешь
заморозить меня до смерти или все-таки затопишь?
— Как насчет поездки в Джелалабад в пятницу? — спросил я у Бабы
тем же вечером.
Отец, откинувшись на спинку кожаного кресла-качалки, листал за
письменным столом газету. Сложив ее, он снял свои очки для чтения — я
всей душой ненавидел их, ведь отцу еще далеко до старости, он в самом
расцвете сил, на что ему эта дурацкая побрякушка? — и посмотрел на
меня.
— А почему бы и нет?
Последнее время Баба соглашался на все, о чем бы я ни попросил. Мало
того. Позавчера он сам предложил сходить в кино «Ариана» на «Эль Сида»
с Чарльтоном Хестоном и Софи Лорен.
— Хасана ты с собой в Джелалабад берешь?
Ну зачем Бабе надо все испортить?
— Он болен, — пробурчал я.
— Правда? — Баба перестал раскачиваться. — Что с ним такое?
Я пододвинулся поближе к камину.
— Простудился, наверное. Али говорит, он все время спит. Сон его
вылечит.
— Что-то не видно Хасана, не видно. — В голосе Бабы слышалась
тревога. — Простудился, значит?
Ну зачем ты с такой заботой приподнимаешь бровь? Ненавижу.
— Обычная простуда. Так мы едем в пятницу, Баба?
— Да, да. — Отец оперся руками о стол. — Жалко, Хасан с нами не
поедет. Тебе с ним было бы веселее.
— Нам и вдвоем с тобой хорошо, — возразил я.
— Только оденься потеплее, — весело подмигнул мне Баба.
Вдвоем-то оно было бы здорово. Только уже к вечеру среды Баба
умудрился наприглашать еще человек двадцать пять народу. Позвонил
своему троюродному брату Хамаюну, выучившемуся на инженера во
Франции, и сказал, что в пятницу собирается в Джелалабад. Хамаюн, у
которого в Джелалабаде был дом, очень обрадовался и заявил, что
пригласит всю компанию — двух своих жен, детей, кузена Шафика из
Герата, который с семейством как раз гостит у него, кузена Надера (с ним у
Хамаюна враждебные отношения, но живут они в одном доме), да и братца
Фарука надо взять с собой, а то еще обидится и не позовет на свадьбу
дочери в следующем месяце, и еще не забыть…
Получилось три микроавтобуса битком. Со мной ехали: Баба, Рахим-
хан, Кэка Хамаюн (Баба с раннего детства приучил меня обращаться ко
взрослым мужчинам «Кэка» — дядя, а к женщинам «Хала» — тетя), две
жены Кэки Хамаюна, одна постарше, узколицая, с руками в бородавках,
вторая помоложе (она все пританцовывала, закрыв глаза), и две
хамаюновские дочки-близняшки (тоже пританцовывали, непоседы). Я
сидел сзади, зажатый с двух сторон между семилетними девчонками,
которые то и дело шлепали друг друга, а заодно доставалось и мне. Меня
сильно укачивало, тем более что дорога до Джелалабада — это два часа
горного серпантина. Все в машине орали во всю глотку — у афганцев такая
манера разговаривать. Я попросил одну из девчонок, Фазилю или Кариму,
я их не различал, пустить меня к окну, пока мне не стало совсем плохо. Та
только язык в ответ показала. Тогда я предупредил, что если ее новое
платье пострадает, то я ни при чем. Минуту спустя голова моя
высовывалась из окна, перед глазами качалась ухабистая дорога, мимо
проносились, колыхаясь, грузовики, набитые людьми. Я зажмуривался,
старался дышать поглубже, ветерок дул мне в лицо. Только легче не
становилось.
Меня ткнули пальцем в бок. Фазиля/Карима, кто же еще.
— Что? — спросил я.
— Я как раз рассказываю всем про турнир воздушных змеев, —
прогудел Баба из-за баранки.
Со среднего ряда сидений мне улыбался Кэка Хамаюн с женами.
— В небе в тот день, наверное, было не меньше ста змеев, —
продолжал Баба. — Правда, Амир?
— Наверное, — промычал я.
— Сто змеев, Хамаюн-джан. Кроме шуток. И под конец дня в небе
остался только один, змей Амира. Сбитого синего змея он принес домой.
Хасан и Амир вместе определили, где он упал, и успели первыми.
— Поздравляю, — расплылся Кэка Хамаюн. Его первая жена сдвинула
вместе бородавчатые ладони.
— Вах, вах, Амир-джан, мы так гордимся тобой.
Вторая жена пошла по стопам первой. Некоторое время все хлопали,
выкрикивали поздравления, восхищались мной. Молчал только Рахим-хан,
сидевший на переднем сиденье рядом с Бабой, он как-то странно
посматривал на меня.
— Остановись, — промычал я отцу.
— Что случилось?
— Мне плохо. — Меня отбросило от окна, и я навис прямо над
хамаюновскими дочками.
— Сверни на обочину, Кэка, — заверещали девчонки. — Он такой
желтый, как бы он нам платья не испортил!
Баба затормозил, но было уже поздно.
Пока машину проветривали, я сидел на придорожном камне. Баба и
Кэка Хамаюн курили. Между затяжками дядюшка убеждал Фазилю/
Кариму перестать плакать, в Джелалабаде он купит ей другое платье, еще
лучше прежнего. Я зажмурился и подставил лицо солнечным лучам. За
закрытыми веками возник целый театр теней, образы плясали и
растекались, пока не слились в один: вельветовые штаны Хасана на куче
кирпичей.
Веранда белого двухэтажного дома Кэки Хамаюна выходила в сад,
обнесенный высоким забором; в саду росли яблони, хурма и декоративный
кустарник. Летом садовник подстригал кусты и придавал им формы разных
зверей. Имелся и бассейн, отделанный изумрудно-зеленым кафелем.
Свесив ноги, я сидел на краю бассейна, дно его покрывал слежавшийся
снег. В дальнем конце сада дети Кэки Хамаюна играли в прятки, женщины
на кухне готовили еду. Аромат жареного лука щекотал мне ноздри,
слышалось шипение скороварки, музыка и смех. Баба, Рахим-хан, Кэка
Хамаюн и Кэка Надер курили, сидя на веранде. Кэка Хамаюн говорил, что
привез с собой проектор и покажет всем слайды, которые снял во Франции.
Он уж десять лет как вернулся из Парижа, но все носился со своими
дурацкими слайдами.
В общем, все шло хуже некуда. А ведь у нас с Бабой все складывалось
хорошо. Пару дней назад мы с ним ходили в зоопарк, смотрели на льва
Марджана, и я бросил камешек в медведя, когда никто не видел. После
зоопарка мы наведались в кебабную Дадходы напротив «Кино-парк» и ели
кебабы из ягнятины и горячий, из тандыра, хлеб. Баба рассказывал мне о
своих поездках в Индию и Советский Союз и о людях, с которыми его
сталкивала жизнь, говорил о безногих супругах из Бомбея — они прожили
вместе сорок семь лет и произвели на свет одиннадцать детей. Это был
замечательный день — именно о таком я мечтал все эти годы. Если бы еще
не эта пустота внутри — вот словно в спущенном бассейне передо мной.
Незадолго перед закатом жены и дочери накрыли к ужину — рис, кофта
и курма из цыплят. Все, как велит традиция: на полу была расстелена
скатерть, мы сидели вокруг на подушках и ели руками из общей посуды —
по блюду на четыре-пять человек. Хоть я и не был голоден, пришлось
участвовать в общей трапезе вместе с Бабой, Кэкой Фаруком и двумя
сыновьями Кэки Хамаюна. Баба, приложившийся перед ужином к
бутылочке, гнул свое про состязание воздушных змеев, как я всех
разгромил и принес домой сбитого змея. Голос его заполнял всю комнату.
Все опять приносили мне свои поздравления, дядюшка Фарук хлопал меня
по спине чистой рукой. Я сидел как на иголках.
Уже за полночь, наигравшись в покер, мужчины легли спать на
тюфяках, постеленных в ряд в той же комнате, где ужинали. Женщины
отправились наверх.
Прошел час, а заснуть я не смог. Родственники мои давно дрыхли без
задних ног, сопели и храпели, а я все ворочался с боку на бок. В окно
светила луна.
— Я видел, как насиловали Хасана, — вдруг произнес я вслух.
Баба пошевелился во сне. Кэка Хамаюн что-то пробормотал. Хоть бы
кто-нибудь меня услышал, ну как мне жить дальше со своей страшной
тайной наедине? Нет ответа, только глухое молчание. Я проклят, мне
некому поведать свою печаль.
Вот что предвещал сон Хасана про озеро! Никакого чудовища нет,
сказал он. Есть, и еще какое. Чудовище — это я сам. Я схватил Хасана за
ноги и утащил на илистое дно.
С этой ночи бессонница стала моей постоянной спутницей.
Я не проронил с Хасаном ни слова до середины будущей недели. Он
мыл посуду, а я, не доев обед, поднимался к себе. Хасан окликнул меня,
спросил, не хочу ли я подняться с ним на вершину холма. Я устал, сказал я.
У Хасана тоже был усталый вид: похудел, под затекшими глазами серые
круги. Он обратился ко мне еще раз. Я согласился.
Хлюпая по грязному снегу, мы в молчании поднялись по склону и сели
под гранатовым деревом. Ой, не стоило мне сюда приходить. Ведь на
стволе была вырезанная мною надпись: «Амир и Хасан — повелители
Кабула». Оказалось, я видеть ее не могу.
Хасан попросил меня прочесть что-нибудь из «Шахнаме». Мне
расхотелось, сказал я ему. Лучше вернуться домой. Не глядя на меня,
Хасан пожал плечами. Спускались мы с холма, как и поднимались, — не
говоря ни слова.
Впервые в жизни я не мог дождаться, когда же придет весна.
О том, что еще случилось зимой 1975 года, воспоминания у меня самые
смутные. Когда Баба бывал дома, в душе у меня поселялась радость. Мы
вместе обедали и ужинали, ходили в кино, отправлялись в гости к Кэке
Хамаюну или Кэке Фаруку. Иногда заходил на огонек Рахим-хан, и Баба
разрешал мне посидеть с ними за чаем в кабинете. Я даже читал отцу свои
рассказы. Все шло отлично, и, казалось, лед в наших отношениях растаял.
Только зря мы с Бабой обольщались на этот счет. Ну разве может
безделушка из клееной бумаги и бамбука закрыть собой пропасть между
людьми?
Когда Бабы дома не было — а это случалось частенько, — я
отсиживался у себя в комнате, читал, писал рассказы, рисовал лошадок. По
утрам, пока Хасан возился в кухне под звяканье тарелок и свист чайника, я
старался дождаться, когда все стихнет, хлопнет дверь, и только тогда
спускался вниз. День начала занятий в школе я обвел в своем календаре
кружком и считал, сколько дней еще осталось.
К моему ужасу, Хасан изо всех сил старался, чтобы все между нами
шло как раньше.
Сижу я в своей комнате и читаю «Айвенго» в сокращенном переводе на
фарси, а он стучится в дверь.
— Что такое?
— Я иду к булочнику за хлебом, — говорит Хасан из-за двери. — Не
хочешь пройтись за компанию?
— Я занят, — отвечаю, потирая виски. С недавних пор, стоит Хасану
оказаться поблизости, как у меня начинает трещать голова.
— На дворе солнышко.
— Вижу.
— Только и гулять в такую погоду.
— Вот и ступай.
— А ты разве не собираешься?
Молчу. Что-то ударяется о дверь с той стороны. Хасан, что ли, бьется
лбом?
— Что я такого сделал, Амир-ага? Скажи мне. Почему мы больше не
играем вместе?
— Ты не сделал ничего плохого. Иди себе.
— Скажи мне. Я исправлюсь.
Сгибаюсь пополам и зажимаю себе коленями голову, словно тисками.
— Сейчас скажу, в чем тебе следует исправиться. — Глаза у меня
закрыты.
— Слушаю.
— Прекрати приставать ко мне. Иди куда шел.
Хоть бы он ответил мне грубостью — распахнул сейчас настежь дверь
и наговорил резких слов, — мне было бы легче. Ничего подобного.
Выхожу из комнаты — а Хасана и след простыл.
Падаю на кровать, накрываюсь подушкой и рыдаю.
Теперь Хасан существовал где-то на задворках моей жизни. Я старался,
чтобы наши пути никак не пересекались. Если Хасан был рядом, воздух в
комнате становился разреженным и я начинал задыхаться, словно мне не
хватало кислорода. Но даже если Хасан находился далеко, я все равно
чувствовал его присутствие — в кипе выстиранной и выглаженной им
одежды на плетеном стуле, в нагретых тапочках у двери, в затопленной
перед завтраком печке. Куда бы я ни повернулся, перед глазами у меня
маячили знаки его непоколебимой преданности, будь она трижды
проклята.
Ранней весной, за несколько дней до начала занятий в школе, Баба и я
сажали в саду тюльпаны. Почти весь снег растаял, на склонах холмов уже
пробивалась свежая травка. Утро выдалось серое и холодное. Баба, сидя на
корточках, клал в лунки луковицы, которые подавал я, и засыпал землей.
Большинство людей считает, что тюльпаны лучше сажать осенью, говорил
он, но это неправда.
И тут я его огорошил:
— Баба, а тебе никогда не хотелось нанять новых слуг?
Луковица упала на землю, садовый совок плюхнулся прямо в грязь.
Баба резким движением содрал с рук перчатки.
— Что ты сказал?
— Я рассуждаю, вот и все.
— И чего ради я должен прогнать старых слуг? — Слова отца
прозвучали резко.
— Ничего ты не должен. Я просто спросил, — пробормотал я.
Зачем только было затевать этот разговор?
— Это все из-за тебя и Хасана? Между вами словно черная кошка
пробежала, но ты уж сам разбирайся. Я тут ни при чем.
— Извини, Баба.
Отец вновь натянул перчатки.
— Я рос вместе с Али, — процедил он сквозь зубы. — Мой отец взял
его в семью и любил, как собственного сына. Али с нами уже целых сорок
лет, черт побери. И ты думаешь, я хочу его вышвырнуть? — Лицо у Бабы
было красное как тюльпан. — Я тебя пальцем никогда не тронул, Амир, но
если ты только заикнешься еще раз… — Отец оглянулся и потряс
головой. — Ты позоришь меня. Хасан останется здесь, ты понял?
Потупившись, я набрал полную горсть холодной земли, и сейчас она
сыпалась у меня между пальцами.
— Ты понял, что я сказал? — проревел Баба.
— Да, Баба.
— Хасан останется с нами. — Баба с яростью вонзил совок в землю. —
Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Выброси всю эту чушь из
головы.
— Я понял, Баба. Извини.
Последние тюльпаны мы сажали в тяжелом молчании.
Начались занятия, и мне стало немного легче. Новые тетради, остро
заточенные карандаши, общий сбор во дворе школы, сейчас староста дунет
в свисток… Размешивая грязь, Баба подвез меня к самому входу в старое
двухэтажное здание из натурального камня с облупившейся внутри
штукатуркой. Большинство моих товарищей прибыло в школу на своих
двоих, и «форд-мустанг» Бабы всегда провожали завистливыми взглядами.
Выходя из машины, я должен был надуться от гордости — но помню лишь
свое смущение. И пустоту внутри.
Отъезжая, Баба со мной даже не попрощался.
Мы еле успели похвастаться боевыми шрамами на ладонях —
памятками о воздушных сражениях, — как раздался звонок. Все парами
отправились в классы. Я занял последнюю парту. На уроке фарси мне
хотелось одного: чтобы задали побольше.
Теперь у меня был предлог безвылазно торчать у себя в комнате. К
тому же занятия на какое-то время отвлекли меня от мыслей о том, что
произошло этой зимой при моем молчаливом попустительстве. Несколько
недель я старательно забивал себе голову силой тяготения и инерцией,
атомами, клетками и англо-афганскими войнами. Но перед глазами так и
стоял проход между домами. Хасановы коричневые вельветовые штаны,
брошенные на кучу кирпича. И еще капельки крови, почти черные на
снегу.
Знойным тягучим июньским днем я зову Хасана на вершину нашего
холма — говорю, что прочту ему свой новый рассказ. Хасан развешивает
во дворе выстиранное белье — и ужасно торопится, услышав мое
приглашение.
Мы обмениваемся парой слов, пока карабкаемся по склону. Он
спрашивает меня про школу, про новые предметы, я рассказываю ему об
учителях, особенно о противном новом учителе математики, бившем
болтунов металлической линейкой по пальцам. Хасан вздрагивает и
предполагает, что уж мне-то, наверное, удается избегать наказания. Да,
пока мне везло, отвечаю я, про себя прекрасно зная, что везение здесь ни
при чем, тем более что разговаривал на уроках я не меньше других. Просто
отец у меня богат и знаменит.
Садимся у кладбищенской стены в тени граната. Через месяц на
склонах холма вымахают сорняки, пожелтеют и ссохнутся. Но весенние
дожди в этом году были долгие и обильные — и потому трава пока
зеленая, сквозь нее там и сям пробиваются полевые цветы. У подножия
холма сверкает на солнце плоскими крышами Вазир-Акбар-Хан, и легкий
ветерок колышет развешанное для просушки белье.
Срываем с дерева с десяток гранатов, я достаю странички со своим
рассказом — и вдруг откладываю их в сторону, вскакиваю на ноги и
поднимаю с земли перезрелый гранат.
— Что ты сделаешь, если я запущу им в тебя? — спрашиваю я Хасана,
подбрасывая фрукт на ладони.
Улыбка исчезает с его лица. Как он постарел! Не возмужал, а именно
Достарыңызбен бөлісу: |