головой, и только пальцы теребили рубаху.
— Скажи мне причину! Я должен знать! — В
голосе у Бабы появились
умоляющие интонации.
В ответ Али не произнес ни слова, как промолчал, когда Хасан
признался в краже. Что подвигло его на это, не знаю. Догадываюсь, что это
Хасан упросил его не выдавать меня, когда они рыдали вдвоем у себя в
домике. Какое чувство достоинства, какое самообладание!
— Ага-сагиб, отвезешь нас на автобусную станцию?
— Я тебе запрещаю! — взревел Баба. — Ты слышишь? Запрещаю!
— Прости, ага-сагиб, но ты не можешь мне ничего запретить. Я у тебя
больше не работаю.
— Куда вы поедете? — Голос у отца пресекся.
— В Хазараджат.
— К двоюродному брату?
— Да. Так ты отвезешь нас на автовокзал?
И тут Баба заплакал. Никогда в жизни я не видел его слез.
Я даже
напугался: взрослый человек — и рыдает. Позор какой.
— Прошу тебя, — проронил еще Баба, но Али уже хромал к двери, и
Хасан следовал за ним.
Никогда не забуду, какая боль и мольба звучали в словах отца.
Летом в Кабуле дождь идет редко. Небо чистое и высокое, и солнце
горячим утюгом печет шею. Ручейки давно пересохли, рикши поднимают
целые тучи пыли. Люди, отчитав в мечети положенные десять
ракатов
[20]
полуденной молитвы и выйдя на улицу, радуются любой тени и ждут не
дождутся вечера, который принесет прохладу. Школьники в душном
классе зубрят аяты из Корана, выворачивают
язык на диковинных арабских
словах и тайком ловят мух в кулак под нудное бормотание муллы. Горячий
ветер, несущий запах нужника, крутит крошечные смерчи под одинокой
баскетбольной корзиной на спортивной площадке.
А вот когда отец отвозил Али и Хасана на автостанцию, лило как из
ведра. Грохотал гром, молнии сверкали на серо-стальном небе, плеск воды
непривычным эхом отдавался в ушах.
— Я отвезу вас прямо в Бамиан, — предложил Баба, но Али отказался.
Целые потоки сбегали вниз по стеклу, когда я, прижавшись к раме,
смотрел в
окно на залитый водой двор, по которому ковылял Али, волоча
за собой к машине у ворот один-единственный чемодан, заключавший в
себе все их пожитки. Хасан тащил на спине перевязанные веревкой
тюфяки. Ни одной игрушки он не взял с собой — они так и остались
лежать на полу в их домике. У меня своя куча барахла в углу, у Хасана —
своя.
Баба захлопнул крышку багажника, открыл дверь машины, нагнулся и
сказал что-то Али, который уже сидел сзади. Наверное, это
была последняя
попытка уговорить старого слугу. Разговор длился и длился, а дождь лил и
лил. Наконец Баба выпрямился, и по его сутулой спине я понял, что
прежняя жизнь, единственная жизнь, которую я знал, безвозвратно ушла.
Отец сел за руль, лучи фар пронзили водяную завесу. Если бы дело
происходило в индийском фильме, именно сейчас я должен был бы
выбежать во двор, поднимая босыми ногами тучу брызг, и задержать
машину, и вытащить Хасана с
заднего сиденья под дождь, и сказать ему:
«Прости, прости, прости», и пролить слезы раскаяния, и крепко обнять
друга. Но жизнь есть жизнь, это вам не кино, тем более индийское. Никуда
я не побежал, и не зарыдал, и возле машины не появился. Автомобиль
спокойно тронулся с места, свернул за угол и пропал из виду. С ним
пропал и тот, для кого мое имя было первым сказанным словом. Мелькнул
перед глазами его смутный размытый силуэт и исчез.
Сколько раз мы играли с Хасаном в шарики именно на этом
перекрестке!
Стоило
мне чуть отодвинуться от окна, и я уже ничего не видел, кроме
заливающих стекло струй.