начала
, до первого
повода вскрикнуть и
начать
… Тут уж никакие дамы не помешали бы.
– Как? И ты тут, князь? – рассеянно проговорил Рогожин, отчасти
удивленный встречей с князем. – Всё в штиблетишках, э-эх! – вздохнул он,
уже забыв о князе и переводя взгляд опять на Настасью Филипповну, всё
подвигаясь и притягиваясь к ней, как к магниту.
Настасья Филипповна тоже с беспокойным любопытством глядела на
гостей.
Ганя наконец опомнился.
– Но позвольте, что же это наконец значит? – громко заговорил он,
строго оглядев вошедших и обращаясь преимущественно к Рогожину. – Вы
не в конюшню, кажется, вошли, господа, здесь моя мать и сестра…
– Видим, что мать и сестра, – процедил сквозь зубы Рогожин.
– Это и видно, что мать и сестра, – поддакнул для контенансу Лебедев.
Господин с кулаками, вероятно, полагая, что пришла минута, начал
что-то ворчать.
– Но, однако же! – вдруг и как-то не в меру, взрывом, возвысил голос
Ганя, – во-первых, прошу отсюда всех в залу, а потом позвольте узнать…
– Вишь, не узнает! – злобно осклабился Рогожин, не трогаясь с
места. – Рогожина не узнал?
– Я, положим, с вами где-то встречался, но…
– Вишь, где-то встречался! Да я тебе всего только три месяца двести
рублей отцовских проиграл, с тем и умер старик, что не успел узнать; ты
меня затащил, а Книф передергивал. Не узнаешь? Птицын-то свидетелем!
Да покажи я тебе три целковых, вынь теперь из кармана, так ты на
Васильевский за ними доползешь на карачках, – вот ты каков! Душа твоя
такова! Я и теперь тебя за деньги приехал всего купить, ты не смотри, что я
в таких сапогах вошел, у меня денег, брат, много, всего тебя и со всем
твоим живьем куплю… захочу, всех вас куплю! Всё куплю! – разгорячался
и как бы хмелел все более и более Рогожин. – Э-эх! – крикнул он. –
Настасья Филипповна! Не прогоните, скажите словцо: венчаетесь вы с ним
или нет?
Рогожин задал свой вопрос как потерянный, как божеству какому-то,
но с смелостью приговоренного к казни, которому уже нечего терять. В
смертной тоске ожидал он ответа.
Настасья Филипповна обмерила его насмешливым и высокомерным
взглядом, но взглянула на Варю и на Нину Александровну, поглядела на
Ганю и вдруг переменила тон.
– Совсем нет, что с вами? И с какой стати вы вздумали спрашивать? –
ответила она тихо и серьезно, и как бы с некоторым удивлением.
– Нет? Нет!! – вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от
радости, – так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья
Филипповна! Они говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да
разве это можно? (Я им всем говорю!) Да я его всего за сто рублей куплю,
дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а
невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три
тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять;
сказал: куплю, – и куплю!
– Ступай вон отсюда, ты пьян! – крикнул красневший и бледневший
попеременно Ганя.
За его окриком вдруг послышался внезапный взрыв нескольких
голосов; вся команда Рогожина давно уже ждала первого вызова. Лебедев
что-то с чрезвычайным старанием нашептывал на ухо Рогожину.
– Правда, чиновник! – ответил Рогожин, – правда, пьяная душа! Эх,
куда ни шло. Настасья Филипповна! – вскричал он, глядя на нее как
полоумный, робея и вдруг ободряясь до дерзости, – вот восемнадцать
тысяч! – И он шаркнул пред ней на столик пачку в белой бумаге,
обернутую накрест шнурками. – Вот! И… и еще будет!
Он не осмелился договорить, чего ему хотелось.
– Ни-ни-ни! – зашептал ему снова Лебедев, с страшно испуганным
видом; можно было угадать, что он испугался громадности суммы и
предлагал попробовать с несравненно меньшего.
– Нет, уж в этом ты, брат, дурак, не знаешь, куда зашел… да, видно, и я
дурак с тобой вместе! – спохватился и вздрогнул вдруг Рогожин под
засверкавшим взглядом Настасьи Филипповны. – Э-эх! соврал я, тебя
послушался, – прибавил он с глубоким раскаянием.
Настасья Филипповна, вглядевшись в опрокинутое лицо Рогожина,
вдруг засмеялась:
– Восемнадцать тысяч, мне? Вот сейчас мужик и скажется! –
прибавила она вдруг с наглою фамильярностью и привстала с дивана, как
бы собираясь ехать. Ганя с замиранием сердца наблюдал всю сцену.
– Так сорок же тысяч, сорок, а не восемнадцать, – закричал Рогожин. –
Ванька Птицын и Бискуп к семи часам обещались сорок тысяч
представить. Сорок тысяч! Все на стол.
Сцена выходила чрезвычайно безобразная, но Настасья Филипповна
продолжала смеяться и не уходила, точно и в самом деле с намерением
протягивала ее. Нина Александровна и Варя тоже встали с своих мест и
испуганно, молча, ждали, до чего это дойдет; глаза Вари сверкали, и на
Нину Александровну всё это подействовало болезненно; она дрожала и,
казалось, тотчас упадет в обморок.
– А коли так – сто! Сегодня же сто тысяч представлю! Птицын,
выручай, руки нагреешь!
– Ты с ума сошел! – прошептал вдруг Птицын, быстро подходя к нему
и хватая его за руку, – ты пьян, за будочниками пошлют. Где ты
находишься?
– Спьяна врет, – проговорила Настасья Филипповна, как бы
поддразнивая его.
– Так не вру же, будут! К вечеру будут. Птицын, выручай, процентная
душа, что хошь бери, доставай к вечеру сто тысяч; докажу, что не
постою! – одушевился вдруг до восторга Рогожин.
– Но, однако, что же это такое? – грозно и внезапно воскликнул
рассердившийся Ардалион Александрович, приближаясь к Рогожину.
Внезапность выходки молчавшего старика придала ей много комизма.
Послышался смех.
– Это еще откуда? – засмеялся Рогожин. – Пойдем, старик, пьян
будешь!
– Это уж подло! – крикнул Коля, совсем плача от стыда и досады.
– Да неужели же ни одного между вами не найдется, чтоб эту
бесстыжую отсюда вывести! – вскрикнула вдруг, вся трепеща от гнева,
Варя.
– Это меня-то бесстыжею называют! – с пренебрежительною
веселостью отпарировала Настасья Филипповна. – А я-то как дура
приехала их к себе на вечер звать! Вот как ваша сестрица меня третирует,
Гаврила Ардалионович!
Несколько времени Ганя стоял как молнией пораженный при выходке
сестры; но, увидя, что Настасья Филипповна этот раз действительно
уходит, как исступленный бросился на Варю и в бешенстве схватил ее за
руку.
– Что ты сделала? – вскричал он, глядя на нее, как бы желая
испепелить ее на этом же месте. Он решительно потерялся и плохо
соображал.
– Что сделала? Куда ты меня тащишь? Уж не прощения ли просить у
ней, за то, что она твою мать оскорбила и твой дом срамить приехала,
низкий ты человек? – крикнула опять Варя, торжествуя и с вызовом смотря
на брата.
Несколько мгновений они простояли так друг против друга, лицом к
лицу. Ганя всё еще держал ее руку в своей руке. Варя дернула раз, другой,
изо всей силы, но не выдержала и вдруг, вне себя, плюнула брату в лицо.
– Вот так девушка! – крикнула Настасья Филипповна. – Браво,
Птицын, я вас поздравляю!
У Гани в глазах помутилось, и он, совсем забывшись, изо всей силы
замахнулся на сестру. Удар пришелся бы ей непременно в лицо. Но вдруг
другая рука остановила на лету Ганину руку.
Между ним и сестрой стоял князь.
– Полноте, довольно! – проговорил он настойчиво, но тоже весь дрожа,
как от чрезвычайно сильного потрясения.
– Да вечно, что ли, ты мне дорогу переступать будешь! – заревел Ганя,
бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени
бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
– Ах! – всплеснул руками Коля, – ах, боже мой!
Раздались восклицания со всех сторон. Князь побледнел. Странным и
укоряющим взглядом поглядел он Гане прямо в глаза; губы его дрожали и
силились
что-то
проговорить;
какая-то
странная
и
совершенно
неподходящая улыбка кривила их.
– Ну, это пусть мне… а ее… все-таки не дам!.. – тихо проговорил он
наконец, но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл руками лицо, отошел
в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил: – О, как
вы будете стыдиться своего поступка!
Ганя действительно стоял как уничтоженный. Коля бросился обнимать
и целовать князя; за ним затеснились Рогожин, Варя, Птицын, Нина
Александровна, все, даже старик Ардалион Александрович.
– Ничего, ничего! – бормотал князь на все стороны, с тою же
неподходящею улыбкой.
– И будет каяться! – закричал Рогожин, – будешь стыдиться, Ганька,
что такую… овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь,
душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем! Узнаешь, как любит Рогожин!
Настасья Филипповна была тоже очень поражена и поступком Гани, и
ответом князя. Обыкновенно бледное и задумчивое лицо ее, так всё время
не гармонировавшее с давешним как бы напускным ее смехом, было
очевидно взволновано теперь новым чувством; и, однако, все-таки ей как
будто не хотелось его выказывать, и насмешка словно усиливалась остаться
в лице ее.
– Право, где-то я видела его лицо! – проговорила она вдруг уже
серьезно, внезапно вспомнив опять давешний свой вопрос.
– А вам и не стыдно! Разве вы такая, какою теперь представлялись. Да
может ли это быть! – вскрикнул вдруг князь с глубоким сердечным укором.
Настасья Филипповна удивилась, усмехнулась, но как будто что-то
пряча под свою улыбку, несколько смешавшись, взглянула на Ганю и пошла
из гостиной. Но, не дойдя еще до прихожей, вдруг воротилась, быстро
подошла к Нине Александровне, взяла ее руку и поднесла ее к губам своим.
– Я ведь и в самом деле не такая, он угадал, – прошептала она быстро,
горячо, вся вдруг вспыхнув и закрасневшись, и, повернувшись, вышла на
этот раз так быстро, что никто и сообразить не успел, зачем это она
возвращалась. Видели только, что она пошептала что-то Нине
Александровне и, кажется, руку ее поцеловала. Но Варя видела и слышала
всё и с удивлением проводила ее глазами.
Ганя опомнился и бросился провожать Настасью Филипповну, но она
уж вышла. Он догнал ее на лестнице.
– Не провожайте! – крикнула она ему. – До свидания, до вечера!
Непременно же, слышите!
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему
на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до того
забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его
и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за
Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с
Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому,
неотлагательном.
– Проиграл, Ганька! – крикнул он, проходя мимо.
Ганя тревожно посмотрел им вслед.
XI
Князь ушел из гостиной и затворился в своей комнате. К нему тотчас
же прибежал Коля утешать его. Бедный мальчик, казалось, не мог уже
теперь от него отвязаться.
– Это вы хорошо, что ушли, – сказал он, – там теперь кутерьма еще
пуще, чем давеча, пойдет, и каждый-то день у нас так, и все чрез эту
Настасью Филипповну заварилось.
– Тут у вас много разного наболело и наросло, Коля, – заметил князь.
– Да, наболело. Про нас и говорить нечего. Сами виноваты во всем. А
вот у меня есть один большой друг, этот еще несчастнее. Хотите, я вас
познакомлю?
– Очень хочу. Ваш товарищ?
– Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша
Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор
не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил,
если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
– Да, мне ваш брат не очень нравится.
– Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных
мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в
сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь
обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на
коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом
Лермонтова драма «Маскарад» основана, и – глупо, по-моему. То есть, я
хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
– Мне ваша сестра очень понравилась.
– Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так не
плюнули, и я уверен, что не от недостатка смелости. Да вот она и сама,
легка на помине. Я знал, что она придет; она благородная, хоть и есть
недостатки.
– А тебе тут нечего, – прежде всего накинулась на него Варя, – ступай
к отцу. Надоедает он вам, князь?
– Совсем нет, напротив.
– Ну, старшая, пошла! Вот это-то в ней и скверно. А кстати, я ведь
думал, что отец наверно с Рогожиным уедет. Кается, должно быть, теперь.
Посмотреть, что с ним в самом деле, – прибавил Коля, выходя.
– Слава богу, увела и уложила маменьку, и ничего не возобновлялось.
Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и есть о чем. Каков урок!.. Я
поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы до сих пор не
знавали Настасью Филипповну?
– Нет, не знал.
– С какой же вы стати сказали ей прямо в глаза, что она «не такая». И,
кажется, угадали. Оказалось, что и действительно, может быть, не такая.
Впрочем, я ее не разберу! Конечно, у ней была цель оскорбить, это ясно. Я
и прежде о ней тоже много странного слышала. Но если она приехала нас
звать, то как же она начала обходиться с мамашей? Птицын ее отлично
знает, он говорит, что и угадать ее не мог давеча. А с Рогожиным? Так
нельзя разговаривать, если себя уважаешь, в доме своего… Маменька тоже
о вас очень беспокоится.
– Ничего! – сказал князь и махнул рукой.
– И как это она вас послушалась…
– Чего послушалась?
– Вы ей сказали, что ей стыдно, и она вдруг вся изменилась. Вы на нее
влияние имеете, князь, – прибавила, чуть-чуть усмехнувшись, Варя.
Дверь отворилась, и совершенно неожиданно вошел Ганя.
Он даже и не поколебался, увидя Варю; одно время постоял на пороге
и вдруг с решимостию приблизился к князю.
– Князь, я сделал подло, простите меня, голубчик, – сказал он вдруг с
сильным чувством. Черты лица его выражали сильную боль. Князь смотрел
с изумлением и не тотчас ответил. – Ну, простите, ну, простите же! –
нетерпеливо настаивал Ганя, – ну, хотите, я вашу руку сейчас поцелую!
Князь был поражен чрезвычайно и молча, обеими руками обнял Ганю.
Оба искренно поцеловались.
– Я никак, никак не думал, что вы такой! – сказал наконец князь, с
трудом переводя дух, – я думал, что вы… не способны.
– Повиниться-то?.. И с чего я взял давеча, что вы идиот! Вы замечаете
то, чего другие никогда не заметят. С вами поговорить бы можно, но…
лучше не говорить!
– Вот пред кем еще повинитесь, – сказал князь, указывая на Варю.
– Нет, это уж всё враги мои. Будьте уверены, князь, много проб было;
здесь искренно не прощают! – горячо вырвалось у Гани, и он повернулся от
Вари в сторону.
– Нет, прощу! – сказала вдруг Варя.
– И к Настасье Филипповне вечером поедешь?
– Поеду, если прикажешь, только лучше сам посуди: есть ли хоть
какая-нибудь возможность мне теперь ехать?
– Она ведь не такая. Она видишь какие загадки загадывает! Фокусы! –
и Ганя злобно засмеялся.
– Сама знаю, что не такая, и с фокусами, да с какими? И еще, смотри,
Ганя, за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала.
Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой!
Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на
благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй, не езди и сам! Эй,
берегись! Не может это хорошо уладиться!
Сказав это, вся взволнованная Варя быстро вышла из комнаты…
– Вот они всё так! – сказал Ганя, усмехаясь. – И неужели же они
думают, что я этого сам не знаю? Да ведь я гораздо больше их знаю.
Сказав это, Ганя уселся на диван, видимо желая продолжить визит.
– Если знаете сами, – спросил князь довольно робко, – как же вы
этакую муку выбрали, зная, что она в самом деле семидесяти пяти тысяч не
стоит?
– Я не про это говорю, – пробормотал Ганя, – а кстати, скажите мне,
как вы думаете, я именно хочу знать ваше мнение: стоит эта «мука»
семидесяти пяти тысяч или не стоит?
– По-моему, не стоит.
– Ну, уж известно. И жениться так стыдно?
– Очень стыдно.
– Ну так знайте ж, что я женюсь, и теперь уж непременно. Еще давеча
колебался, а теперь уж нет! Не говорите! Я знаю, что вы хотите сказать…
– Я не о том, о чем вы думаете, а меня очень удивляет ваша
чрезвычайная уверенность…
– В чем? Какая уверенность?
– В том, что Настасья Филипповна непременно пойдет за вас и что всё
это уже кончено, а во-вторых, если бы даже и вышла, что семьдесят пять
тысяч вам так и достанутся прямо в карман. Впрочем, я, конечно, тут
многого не знаю.
Ганя сильно пошевелился в сторону князя.
– Конечно, вы всего не знаете, – сказал он, – да и с чего бы я стал всю
эту обузу принимать?
– Мне кажется, что это сплошь да рядом случается: женятся на
деньгах, а деньги у жены.
– Н-нет, у нас так не будет… Тут… тут есть обстоятельства… –
пробормотал Ганя в тревожной задумчивости. – А что касается до ее
ответа, то в нем уже нет сомнений, – прибавил он быстро. – Вы из чего
заключаете, что она мне откажет?
– Я ничего не знаю, кроме того, что видел; вот и Варвара
Ардалионовна говорила сейчас…
– Э! Это они так, не знают уж, что сказать. А над Рогожиным она
смеялась, будьте уверены, это я разглядел. Это видно было. Я давеча
побоялся, а теперь разглядел. Или, может быть, как она с матерью, и с
отцом, и с Варей обошлась?
– И с вами.
– Пожалуй; но тут старинное бабье мщение, и больше ничего. Это
страшно раздражительная, мнительная и самолюбивая женщина. Точно
чином обойденный чиновник! Ей хотелось показать себя и всё свое
пренебрежение к ним… ну, и ко мне; это правда, я не отрицаю… А все-таки
за меня выйдет. Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое
самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за то, что я ее,
чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной
бы ее еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-
прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов
вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла.
Уверил бы самолюбивую дуру (и так легко!), что ее за «благородство
сердца и за несчастья» только берет, а сам все-таки на деньгах бы женился.
Я не нравлюсь тут, потому что вилять не хочу; а надо бы. А что сама
делает? Не то же ли самое? Так за что же после этого меня презирает да
игры эти затевает? Оттого что я сам не сдаюсь да гордость показываю. Ну,
да увидим!
– Неужели вы ее любили до этого?
– Любил вначале. Ну, да довольно… Есть женщины, которые годятся
только в любовницы и больше ни во что. Я не говорю, что она была моею
любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если же
взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги с собой захвачу. Я смешным быть
не хочу; прежде всего не хочу быть смешным.
– Мне всё кажется, – осторожно заметил князь, – что Настасья
Филипповна умна. К чему ей, предчувствуя такую муку, в западню идти?
Ведь могла бы и за другого выйти. Вот что мне удивительно.
– А вот тут-то и расчет! Вы тут не всё знаете, князь… тут… и кроме
того, она убеждена, что я ее люблю до сумасшествия, клянусь вам, и,
знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему то есть,
знаете поговорку: «Кого люблю, того и бью». Она всю жизнь будет меня за
валета бубнового считать (да это-то ей, может быть, и надо) и все-таки
любить по-своему; она к тому приготовляется, такой уж характер. Она
чрезвычайно русская женщина, я вам скажу; ну, а я ей свой готовлю
сюрприз. Эта давешняя сцена с Варей случилась нечаянно, но мне в
выгоду: она теперь видела и убедилась в моей приверженности, и что я все
связи для нее разорву. Значит, и мы не дураки, будьте уверены. Кстати, уж
вы не думаете ли, что я такой болтун? Я, голубчик князь, может, и в самом
деле дурно делаю, что вам доверяюсь. Но именно потому, что вы первый из
благородных людей мне попались, я на вас и накинулся, то есть
«накинулся» не примите за каламбур. Вы за давешнее ведь не сердитесь, а?
Я первый раз, может быть, в целые два года по сердцу говорю. Здесь
ужасно мало честных людей: честнее Птицына нет. Что, вы, кажется,
смеетесь али нет? Подлецы любят честных людей, – вы этого не знали? А я
ведь… А впрочем, чем я подлец, скажите мне по совести? Что они меня все
вслед за нею подлецом называют? И знаете, вслед за ними и за нею я и сам
себя подлецом называю! Вот что подло, так подло!
– Я вас подлецом теперь уже никогда не буду считать, – сказал князь. –
Давеча я вас уже совсем за злодея почитал, и вдруг вы меня так
обрадовали, – вот и урок: не судить, не имея опыта. Теперь я вижу, что вас
не только за злодея, но и за слишком испорченного человека считать
нельзя. Вы, по-моему, просто самый обыкновенный человек, какой только
может быть, разве только что слабый очень и нисколько не оригинальный.
Ганя язвительно про себя усмехнулся, но смолчал. Князь увидал, что
отзыв его не понравился, сконфузился и тоже замолчал.
– Просил у вас отец денег? – спросил вдруг Ганя.
– Нет.
– Будет, не давайте. А ведь был даже приличный человек, я помню. Его
к хорошим людям пускали. И как они скоро все кончаются, все эти старые
приличные люди! Чуть только изменились обстоятельства, и нет ничего
прежнего, точно порох сгорел. Он прежде так не лгал, уверяю вас; прежде
он был только слишком восторженный человек, и – вот во что это
разрешилось! Конечно, вино виновато. Знаете ли, что он любовницу
содержит? Он уже не просто невинный лгунишка теперь стал. Понять не
могу долготерпения матушки. Рассказывал он вам про осаду Карса? Или
про то, как у него серая пристяжная заговорила? Он ведь до этого даже
доходит.
И Ганя вдруг так и покатился со смеху.
– Что вы на меня так смотрите? – спросил он князя.
– Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись. У вас, право, еще
детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и говорите: «Хотите, я вам
руку поцелую», – это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще
способны же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать
целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право,
всё это как-то нелепо и не может быть.
– Что же вы заключить хотите из этого?
– То, что вы не легкомысленно ли поступаете слишком, не осмотреться
ли вам прежде? Варвара Ардалионовна, может быть, и правду говорит.
– А, нравственность! Что я еще мальчишка, это я и сам знаю, – горячо
перебил Ганя, – и уж хоть тем одним, что с вами такой разговор завел. Я,
князь, не по расчету в этот мрак иду, – продолжал он, проговариваясь, как
уязвленный в своем самолюбии молодой человек, – по расчету я бы ошибся
наверно, потому и головой, и характером еще не крепок. Я по страсти, по
влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете,
что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда
третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные
знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и всё
ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца – вся
задача! Птицын семнадцати лет на улице спал, перочинными ножичками
торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только
после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескочу, и прямо
с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: «Вот Иволгин, король
Иудейский». Вы мне говорите, что я человек не оригинальный. Заметьте
себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и
племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без
особенных талантов и человек обыкновенный. Вы меня даже хорошим
подлецом не удостоили счесть, и, знаете, я вас давеча съесть за это хотел!
Вы меня пуще Епанчина оскорбили, который меня считает (и без
разговоров, без соблазнов, в простоте души, заметьте это) способным ему
жену продать! Это, батюшка, меня давно уже бесит, и я денег хочу. Нажив
деньги, знайте, – я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги
тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать
до скончания мира. Вы скажете, это всё по-детски или, пожалуй, поэзия, –
что ж, тем мне же веселее будет, а дело все-таки сделается. Доведу и
выдержу. Rira bien qui rira le dernier
По злобе, что ль? Никогда-с. Просто потому, что я слишком ничтожен. Ну-
с, а тогда… А однако же, довольно, и пора. Коля уже два раза нос
выставлял: это он вас обедать зовет. А я со двора. Я к вам иногда забреду.
Вам у нас недурно будет; теперь вас в родню прямо примут. Смотрите же,
не выдавайте. Мне кажется, что мы с вами или друзьями, или врагами
будем. А как вы думаете, князь, если б я давеча вам руку поцеловал (как
искренно вызывался), стал бы я вам врагом за это впоследствии?
– Непременно стали бы, только не навсегда, потом не выдержали бы и
простили, – решил князь, подумав и засмеявшись.
– Эге! Да с вами надо осторожнее. Черт знает, вы и тут яду влили. А
кто знает, может быть, вы мне и враг? Кстати, ха-ха-ха! И забыл спросить:
правда ли мне показалось, что вам Настасья Филипповна что-то слишком
нравится, а?
– Да… нравится.
– Влюблены?
– Н-нет.
– А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться;
до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, – можете вы
этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже.
А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды
конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
Ганечка вышел гораздо развязнее, чем вошел, и в хорошем
расположении духа. Князь минут с десять оставался неподвижен и думал.
Коля опять просунул в дверь голову.
– Я не хочу обедать, Коля; я давеча у Епанчиных хорошо позавтракал.
Коля прошел в дверь совсем и подал князю записку. Она была от
генерала, сложена и запечатана. По лицу Коли видно было, как было ему
тяжело передавать. Князь прочел, встал и взял шляпу.
– Это два шага, – законфузился Коля. – Он теперь там сидит за
бутылкой. И чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь,
голубчик, пожалуйста, не говорите потом про меня здесь нашим, что я вам
записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко;
да вот что, пожалуйста, с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь
мелочь, и дело с концом.
– У меня, Коля, у самого мысль была; мне вашего папашу видеть
надо… по одному случаю… Пойдемте же…
XII
Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в
нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как
старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович,
с бутылкой пред собой на столике и в самом деле с «Indеpendance Belge»
в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал
было горячее и многословное объяснение, в котором, впрочем, князь почти
ничего не понял, потому что генерал был уж почти что готов.
– Десяти рублей у меня нет, – перебил князь, – а вот двадцать пять,
разменяйте и сдайте мне пятнадцать, потому что я остаюсь сам без гроша.
– О, без сомнения; и будьте уверены, что это тот же час…
– Я, кроме того, к вам с одною просьбой, генерал. Вы никогда не
бывали у Настасьи Филипповны?
– Я? Я не бывал? Вы это мне говорите? Несколько раз, милый мой,
несколько раз! – вскричал генерал в припадке самодовольной и
торжествующей иронии. – Но я наконец прекратил сам, потому что не хочу
поощрять неприличный союз. Вы видели сами, вы были свидетелем в это
утро: я сделал всё, что мог сделать отец, – но отец кроткий и
снисходительный; теперь же на сцену выйдет отец иного сорта и тогда –
увидим, посмотрим: заслуженный ли старый воин одолеет интригу, или
бесстыдная камелия войдет в благороднейшее семейство.
– А я вас именно хотел попросить, не можете ли вы, как знакомый,
ввести меня сегодня вечером к Настасье Филипповне? Мне это надо
непременно сегодня же; у меня дело; но я совсем не знаю, как войти. Я был
давеча представлен, но все-таки не приглашен: сегодня там званый вечер.
Я, впрочем, готов перескочить через некоторые приличия, и пусть даже
смеются надо мной, только бы войти как-нибудь.
– И вы совершенно, совершенно попали на мою идею, молодой друг
мой, – воскликнул генерал восторженно, – я вас не за этою мелочью звал! –
продолжал он, подхватывая, впрочем, деньги и отправляя их в карман, – я
именно звал вас, чтобы пригласить в товарищи на поход к Настасье
Филипповне или, лучше сказать, на поход на Настасью Филипповну!
Генерал Иволгин и князь Мышкин! Каково-то это ей покажется! Я же, под
видом любезности в день рождения, изреку наконец свою волю, –
косвенно, не прямо, но будет всё как бы и прямо. Тогда Ганя сам увидит,
как ему быть: отец ли заслуженный и… так сказать… и прочее, или… Но
что будет, то будет! Ваша идея в высшей степени плодотворна. В девять
часов мы отправимся, у нас есть еще время.
– Где она живет?
– Отсюда далеко: у Большого театра, дом Мытовцовой, почти тут же
на площади, в бельэтаже… У ней большого собрания не будет, даром что
именинница, и разойдутся рано…
Был уже давно вечер; князь всё еще сидел, слушал и ждал генерала,
начинавшего бесчисленное множество анекдотов и ни одного из них не
доканчивавшего. По приходе князя он спросил новую бутылку, и только
чрез час ее докончил, затем спросил другую, докончил и ту. Надо полагать,
что генерал успел рассказать при этом чуть не всю свою историю. Наконец,
князь встал и сказал, что ждать больше не может. Генерал допил из
бутылки последние подонки, встал и пошел из комнаты, ступая очень
нетвердо. Князь был в отчаянии. Он понять не мог, как мог он так глупо
довериться. В сущности, он и не доверялся никогда; он рассчитывал на
генерала, чтобы только как-нибудь войти к Настасье Филипповне, хотя бы
даже с некоторым скандалом, но не рассчитывал же на чрезвычайный
скандал: генерал оказался решительно пьян, в сильнейшем красноречии, и
говорил без умолку, с чувством, со слезой в душе. Дело шло беспрерывно о
том, что чрез дурное поведение всех членов его семейства всё рушилось, и
что этому пора наконец положить предел. Они вышли наконец на
Литейную. Всё еще продолжалась оттепель; унылый, теплый, гнилой ветер
свистал по улицам, экипажи шлепали в грязи, рысаки и клячи звонко
доставали мостовую подковами, пешеходы унылою и мокрою толпой
скитались по тротуарам. Попадались пьяные.
– Видите ли вы эти освещенные бельэтажи, – говорил генерал, – здесь
всё живут мои товарищи, а я, я из них наиболее отслуживший и наиболее
пострадавший, я бреду пешком к Большому театру, в квартиру
подозрительной женщины! Человек, у которого в груди тринадцать пуль…
вы не верите? А между тем единственно для меня Пирогов в Париж
телеграфировал и осажденный Севастополь на время бросил, а Нелатон,
парижский гофмедик, свободный пропуск во имя науки выхлопотал и в
осажденный Севастополь являлся меня осматривать. Об этом самому
высшему начальству известно: «А, это тот Иволгин, у которого тринадцать
пуль!..» Вот как говорят-с! Видите ли вы, князь, этот дом? Здесь в
бельэтаже живет старый товарищ, генерал Соколович, с благороднейшим и
многочисленнейшим семейством. Вот этот дом, да еще три дома на
Невском и два в Морской – вот весь теперешний круг моего знакомства, то
есть собственно моего личного знакомства. Нина Александровна давно уже
покорилась обстоятельствам. Я же еще продолжаю вспоминать… и, так
сказать, отдыхать в образованном кругу общества прежних товарищей и
подчиненных моих, которые до сих пор меня обожают. Этот генерал
Соколович (а давненько, впрочем, я у него не бывал и не видал Анну
Федоровну)… знаете, милый князь, когда сам не принимаешь, так как-то
невольно прекращаешь и к другим. А между тем… гм… вы, кажется, не
верите… Впрочем, почему же не ввести мне сына моего лучшего друга и
товарища детства в этот очаровательный семейный дом? Генерал Иволгин
и князь Мышкин! Вы увидите изумительную девушку, да не одну, двух,
даже трех, украшение столицы и общества: красота, образованность,
направление… женский вопрос, стихи, всё это совокупилось в счастливую
разнообразную смесь, не считая по крайней мере восьмидесяти тысяч
рублей приданого, чистых денег, за каждою, что никогда не мешает, ни при
каких женских и социальных вопросах… одним словом, я непременно,
непременно должен и обязан ввести вас. Генерал Иволгин и князь
Мышкин!
– Сейчас? Теперь? Но вы забыли, – начал было князь.
– Ничего, ничего я не забыл, идем! Сюда, на эту великолепную
лестницу. Удивляюсь, как нет швейцара, но… праздник, и швейцар
отлучился. Еще не прогнали этого пьяницу. Этот Соколович всем счастьем
своей жизни и службы обязан мне, одному мне и никому иначе, но… вот
мы и здесь.
Князь уже не возражал против визита и следовал послушно за
генералом, чтобы не раздражить его, в твердой надежде, что генерал
Соколович и всё семейство его мало-помалу испарятся как мираж и
окажутся несуществующими, так что они преспокойно спустятся обратно с
лестницы. Но, к своему ужасу, он стал терять эту надежду: генерал взводил
его по лестнице, как человек, действительно имеющий здесь знакомых, и
поминутно вставлял биографические и топографические подробности,
исполненные математической точности. Наконец, когда, уже взойдя в
бельэтаж, остановились направо против двери одной богатой квартиры, и
генерал взялся за ручку колокольчика, князь решился окончательно
убежать; но одно странное обстоятельство остановило его на минуту:
– Вы ошиблись, генерал, – сказал он, – на дверях написано Кулаков, а
вы звоните к Соколовичу.
– Кулаков… Кулаков ничего не доказывает. Квартира Соколовича, и я
звоню к Соколовичу; наплевать на Кулакова… Да вот и отворяют.
Дверь действительно отворилась. Выглянул лакей и возвестил, что
«господ дома нет-с».
– Как жаль, как жаль, и как нарочно! – с глубочайшим сожалением
повторил несколько раз Ардалион Александрович. – Доложите же, мой
милый, что генерал Иволгин и князь Мышкин желали засвидетельствовать
собственное свое уважение и чрезвычайно, чрезвычайно сожалели…
В эту минуту в отворенные двери выглянуло из комнат еще одно лицо,
по-видимому, домашней экономки, может быть, даже гувернантки, дамы
лет сорока, одетой в темное платье. Она приблизилась с любопытством и
недоверчивостью, услышав имена генерала Иволгина и князя Мышкина.
– Марьи Александровны нет дома, – проговорила она, особенно
вглядываясь в генерала, – уехали с барышней, с Александрой
Михайловной, к бабушке.
– И Александра Михайловна с ними, о боже, какое несчастье! И
вообразите, сударыня, всегда-то мне такое несчастие! Покорнейше прошу
вас передать мой поклон, а Александре Михайловне, чтобы припомнили…
одним словом, передайте им мое сердечное пожелание того, чего они сами
себе желали в четверг, вечером, при звуках баллады Шопена; они помнят…
Мое сердечное пожелание! Генерал Иволгин и князь Мышкин!
– Не забуду-с, – откланивалась дама, ставшая доверчивее. Сходя вниз
по лестнице, генерал, еще с неостывшим жаром, продолжал сожалеть, что
они не застали и что князь лишился такого очаровательного знакомства.
– Знаете, мой милый, я несколько поэт в душе, – заметили вы это? А
впрочем… впрочем, кажется, мы не совсем туда заходили, – заключил он
вдруг совершенно неожиданно, – Соколовичи, я теперь вспомнил, в другом
доме живут и даже, кажется, теперь в Москве. Да, я несколько ошибся, но
это… ничего.
– Я только об одном хотел бы знать, – уныло заметил князь, –
совершенно ли должен я перестать на вас рассчитывать и уж не
отправиться ли мне одному?
– Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для
меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много
зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо
знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на
Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал
я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где
отдыхает душа моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
– Вы хотите зайти домой?
– Нет! Я хочу… к капитанше Терентьевой, вдове капитана Терентьева,
бывшего моего подчиненного… и даже друга… Здесь, у капитанши, я
возрождаюсь духом, и сюда несу мои житейские и семейные горести… И
так как сегодня я именно с большим нравственным грузом, то я…
– Мне кажется, я и без того сделал ужасную глупость, – пробормотал
князь, – что давеча вас потревожил. К тому же вы теперь… Прощайте!
– Но я не могу, не могу же отпустить вас от себя, молодой друг мой! –
вскинулся генерал. – Вдова, мать семейства, и извлекает из своего сердца те
струны, которые отзываются во всем моем существе. Визит к ней, – это
пять минут, в этом доме я без церемонии, я тут почти что живу, умоюсь,
сделаю самый необходимый туалет, и тогда на извозчике мы пустимся к
Большому театру. Будьте уверены, что я нуждаюсь в вас на весь вечер…
Вот в этом доме, мы уже и пришли… А, Коля, ты уже здесь? Что, Марфа
Борисовна дома, или ты сам только что пришел?
– О нет, – отвечал Коля, как раз столкнувшийся вместе с ними в
воротах дома, – я здесь давным-давно, с Ипполитом, ему хуже, сегодня
утром лежал. Я теперь за картами в лавочку спускался. Марфа Борисовна
вас ждет. Только, папаша, ух как вы!.. – заключил Коля, пристально
вглядываясь в походку и в стойку генерала. – Ну уж, пойдемте!
Встреча с Колей побудила князя сопровождать генерала и к Марфе
Борисовне, но только на одну минуту. Князю нужен был Коля; генерала же
он во всяком случае решил бросить и простить себе не мог, что вздумал
давеча на него понадеяться. Взбирались долго, в четвертый этаж, и по
черной лестнице.
– Князя познакомить хотите? – спросил Коля дорогой.
– Да, друг мой, познакомить: генерал Иволгин и князь Мышкин, но
что… как… Марфа Борисовна…
– Знаете, папаша, лучше бы вам не ходить! Съест! Третий день носа не
кажете, а она денег ждет. Вы зачем ей денег-то обещали? Вечно-то вы так!
Теперь и разделывайтесь.
В четвертом этаже остановились пред низенькою дверью. Генерал
видимо робел и совал вперед князя.
– А я останусь здесь, – бормотал он, – я хочу сделать сюрприз…
Коля вошел первый. Какая-то дама, сильно набеленная и
нарумяненная, в туфлях, в куцавейке и с волосами, заплетенными в
косички, лет сорока, выглянула из дверей, и сюрприз генерала неожиданно
лопнул. Только что дама увидала его, как немедленно закричала:
– Вот он, низкий и эхидный человек, так и ждало мое сердце!
– Войдемте, это так, – бормотал генерал князю, всё еще невинно
отсмеиваясь.
Но это не было так. Едва только вошли они чрез темную и низенькую
переднюю, в узенькую залу, обставленную полдюжиной плетеных стульев
и двумя ломберными столиками, как хозяйка немедленно стала продолжать
каким-то заученно-плачевным и обычным голосом:
– И не стыдно, не стыдно тебе, варвар и тиран моего семейства, варвар
и изувер! Ограбил меня всю, соки высосал и тем еще недоволен! Доколе
переносить я тебя буду, бесстыдный и бесчестный ты человек!
– Марфа Борисовна, Марфа Борисовна! Это… князь Мышкин. Генерал
Иволгин и князь Мышкин, – бормотал трепетавший и потерявшийся
генерал.
– Верите ли вы, – вдруг обратилась капитанша к князю, – верите ли
вы, что этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских детей! Всё
ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с
твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты
человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я
накормлю моих сиротских детей? Вот появляется пьяный и на ногах не
стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец,
отвечай?
Но генералу было не до того.
– Марфа Борисовна, двадцать пять рублей… все, что могу помощию
благороднейшего друга. Князь! Я жестоко ошибся! Такова… жизнь… А
теперь… извините, я слаб, – продолжал генерал, стоя посреди комнаты и
раскланиваясь во все стороны, – я слаб, извините! Леночка! подушку…
милая!
Леночка, восьмилетняя девочка, немедленно сбегала за подушкой и
принесла ее на клеенчатый, жесткий и ободранный диван. Генерал сел на
него, с намерением еще много сказать, но только что дотронулся до дивана,
как тотчас же склонился набок, повернулся к стене и заснул сном
праведника. Марфа Борисовна церемонно и горестно показала князю стул у
ломберного стола, сама села напротив, подперла рукой правую щеку и
начала молча вздыхать, смотря на князя. Трое маленьких детей, две
девочки и мальчик, из которых Леночка была старшая, подошли к столу, все
трое положили на стол руки, и все трое тоже пристально стали
рассматривать князя. Из другой комнаты показался Коля.
– Я очень рад, что вас здесь встретил, Коля, – обратился к нему
князь, – не можете ли вы мне помочь? – Мне непременно нужно быть у
Настасьи Филипповны. Я просил давеча Ардалиона Александровича, но он
вот заснул. Проводите меня, потому я не знаю ни улиц, ни дороги. Адрес,
впрочем, имею: у Большого театра, дом Мытовцовой.
– Настасья-то Филипповна? Да она никогда и не живала у Большого
театра, а отец никогда и не бывал у Настасьи Филипповны, если хотите
знать; странно, что вы от него чего-нибудь ожидали. Она живет близ
Владимирской, у Пяти Углов, это гораздо ближе отсюда. Вам сейчас?
Теперь половина десятого. Извольте, я вас доведу.
Князь и Коля тотчас же вышли. Увы! Князю не на что было взять и
извозчика, надо было идти пешком.
– Я было хотел вас познакомить с Ипполитом, – сказал Коля, – он
старший сын этой куцавеешной капитанши и был в другой комнате;
нездоров и целый день сегодня лежал. Но он такой странный; он ужасно
обидчивый, и мне показалось, что ему будет вас совестно, так как вы
пришли в такую минуту… Мне все-таки не так совестно, как ему, потому
что у меня отец, а у него мать, тут все-таки разница, потому что мужскому
полу в таком случае нет бесчестия. А впрочем, это, может быть,
предрассудок насчет предоминирования в этом случае полов. Ипполит
великолепный малый, но он раб иных предрассудков.
– Вы говорите, у него чахотка?
– Да, кажется, лучше бы скорее умер. Я бы на его месте непременно
желал умереть. Ему братьев и сестер жалко, вот этих маленьких-то. Если
бы возможно было, если бы только деньги, мы бы с ним наняли отдельную
квартиру и отказались бы от наших семейств. Это наша мечта. А знаете
что, когда я давеча рассказал ему про ваш случай, так он даже разозлился,
говорит, что тот, кто пропустит пощечину и не вызовет на дуэль, тот
подлец. Впрочем, он ужасно раздражен, я с ним и спорить уже перестал.
Так вот как, вас, стало быть, Настасья Филипповна тотчас же и пригласила
к себе?
– То-то и есть, что нет.
– Как же вы идете? – воскликнул Коля и даже остановился среди
тротуара, – и… и в таком платье, а там званый вечер?
– Уж, ей-богу, не знаю, как я войду. Примут – хорошо, нет – значит,
дело манкировано. А насчет платья – что ж тут делать?
– А у вас дело? Или вы так только, pour passer le temps
«благородном обществе»?
– Нет, я, собственно… то есть, я по делу… мне трудно это выразить,
но…
– Ну, по какому именно, это пусть будет как вам угодно, а мне главное
то, что вы там не просто напрашиваетесь на вечер, в очаровательное
общество камелий, генералов и ростовщиков. Если бы так было, извините,
князь, я бы над вами посмеялся и стал бы вас презирать. Здесь ужасно мало
честных людей, так даже некого совсем уважать. Поневоле свысока
смотришь, а они все требуют уважения; Варя первая. И заметили вы, князь,
в наш век все авантюристы! И именно у нас, в России, в нашем любезном
отечестве. И как это так всё устроилось – не понимаю. Кажется, уж как
крепко стояло, а что теперь? Это все говорят и везде пишут. Обличают. У
нас все обличают. Родители первые на попятный и сами своей прежней
морали стыдятся. Вон, в Москве, родитель уговаривал сына ни
Достарыңызбен бөлісу: |