Кто-то проклинает шурави. Грузовик раскачивается туда-сюда. Люди
стукаются головами о металл.
— Думай о чем-нибудь приятном, — шепчет мне на ухо Баба. —
Вспомни какой-нибудь счастливый момент.
О приятном и счастливом. Даю простор фантазии. И вот что приносит
она.
Пагман. Пятница, разгар дня. Буйно заросший луг и шелковицы в
цвету. Мы с Хасаном стоим по колено в траве. Я тяну за лесу, шпуля
вертится в
мозолистых руках Хасана, наши глаза прикованы к парящему в
небе змею. Мы молчим — и не потому, что нам нечего сказать. Просто мы
понимаем друг друга без слов. Ведь мы молочные братья, мы вместе с
первых дней жизни. Ветерок шевелит траву, и Хасан раскручивает шпулю.
Потоки воздуха несут змея, он величаво снижается и взмывает вверх. Наши
слившиеся тени пляшут на колышущейся траве. Из-за низкой кирпичной
стены на другом конце луга доносится смех, журчание фонтана и музыка,
знакомая до боли.
По-моему, кто-то исполняет «
Я Моула» на струнах
рубаба .
[24]
Нас зовут: пора пить чай с пирожными.
Не помню ни месяца, ни года. Но воспоминание живет во мне, будто
заключенный в прочную оболочку кусочек счастья, будто яркий мазок на
сером, безрадостном полотне, в которое превратилась наша жизнь.
Весь оставшийся путь вспоминается как обрывки и ошметки звуков и
запахов, прошлого и настоящего: грохот МиГов, далекие автоматные
очереди,
крик осла, блеяние овец и звяканье колокольчиков, шорох гравия
под колесами машины, надрывный крик ребенка, вонь бензина, блевотины
и дерьма.
Следующее воспоминание — слепящий свет. Раннее утро, мы
выбираемся из цистерны. Хватаю ртом свежий воздух и никак не могу
надышаться. Валюсь на насыпь и смотрю в светлеющее небо. Воздух. Свет.
Жизнь. Благодарю тебя, Господи.
— Мы в Пакистане, Амир, —
говорит Баба, возвышаясь надо мной. —
Карим сказал, приедет автобус и отвезет нас в Пешавар.
Перекатываюсь на живот. Перед глазами у меня ноги Бабы, и наши
чемоданы, и бензовоз, стоящий у обочины, и беженцы, выбирающиеся из
цистерны на свет божий. Под серым небом дорога устремляется через
фиолетовые поля к далеким холмам и пропадает. На склоне раскинулась
деревня.
И вот опять передо мной маячат чемоданы. Мне делается жалко Бабу.
Все, чего он добивался, за что боролся, все его
планы и мечты свелись к
этим двум чемоданам. И к сыну, приносящему одни разочарования.
Слышится крик. Даже не крик, визг. Люди собираются в круг,
возбужденно переговариваются. Слышен голос: «Ядовитые испарения».
Подбегаем к толпе. На земле, скрестив ноги, сидит отец Камаля, и
раскачивается взад-вперед, и целует пепельно-серое лицо мертвого сына.
— Он задохнулся! Он не дышит! — причитает несчастный, прижимая к
себе труп. Неживая рука трясется в такт рыданиям. — Мой мальчик! Он не
дышит! Аллах, ниспошли ему глоток воздуха!
Баба встает рядом на колени и кладет руку ему на плечо. Но убитый
горем
отец сбрасывает ее, припадает к телу сына, отталкивается и одним
стремительным движением вырывает пистолет у Карима из-за пояса.
Карим орет не своим голосом и отскакивает в сторону.
— Не стреляй! Не убивай меня!
Никто не успевает даже пошевелиться. Отец Камаля засовывает ствол
себе в рот и нажимает на спуск.
Никогда мне не забыть приглушенный звук выстрела и брызнувшую
красную струю.
Скрючиваюсь пополам и оседаю на землю.