Когда таким Рустема увидал
Сохраб — на миг сознанье потерял.
Сказал потом: «Когда ты впрямь отец мой,
Что ж злобно так ускорил ты конец мой?
„Кто ты?“ — я речь с тобою заводил,
Но я любви в тебе не пробудил.
Теперь иди кольчугу расстегни мне.
Отец, на тело светлое взгляни мне.
Здесь, у плеча, — печать и талисман,
Что матерью моею был мне дан.
Когда войной пошел я на Иран
И загремел походный барабан,
Мать вслед за мной к воротам поспешила
И этот талисман твой мне вручила.
„Носи, сказала, втайне! Лишь потом
Открой его, как встретишься с отцом“».
Рустем свой знак на сыне увидал
И на себе кольчугу разодрал.
Сказал: «О сын, моей рукой убитый,
О храбрый лев мой, всюду знаменитый!»
Увы! Рустем, стеная, говорил,
Рвал волосы и кровь, не слезы, лил.
Сказал Сохраб: «Крепись! Пускай ужасна
Моя судьба, что слезы лить напрасно?
Зачем ты убиваешь сам себя,
Что в этом для меня и для тебя?
Перевернулась бытия страница,
И, верно, было так должно случиться!..»
[12]
— Прошу тебя, Амир-ага, прочти еще раз, — говорил обычно Хасан, и
порой даже слезы блестели в его глазах.
Мне всегда было интересно, кого он оплакивает: сыноубийцу Рустема,
раздирающего на себе одежду и посыпающего голову пеплом, или
умирающего Сохраба, который обрел отца перед самой смертью. Лично я
не видел никакой трагедии в судьбе Рустема. В конце концов, наверное,
каждый отец тайно желает смерти своему сыну.
1973 год. Июль месяц. Мы на старом кладбище. Я читаю Хасану какую-
то книгу и ни с того ни с сего вдруг начинаю сочинять за автора.
Страницы-то я перелистываю регулярно, но излагаю свое, а не
напечатанное. Хасан этого не замечает. Ведь для него каждая страница —
непостижимая тайнопись, ключ от которой в моих руках. Только я могу
провести его по лабиринту. Закончив, я спрашиваю Хасана, как ему
рассказ. Он аплодирует в ответ, и меня разбирает смех.
— Ты что? — с трудом выдавливаю я.
— Давно мне не было так интересно. — Он продолжает хлопать в
ладоши.
Смех вырывается у меня наружу.
— Правда?
— Честное слово.
— Это очаровательно, — бормочу я. Вот уж сюрприз так сюрприз. —
Ты серьезно?
— Замечательный рассказ, Амир-ага. Прочти мне завтра еще что-
нибудь из этой книги.
— Очаровательно, — повторяю я, и у меня перехватывает дыхание,
словно я нашел клад у себя во дворе.
Мы спускаемся по склону, и в голове у меня вспыхивает и грохочет
настоящий фейерверк. «Давно мне не было так интересно», — сказал
Хасан. А ведь я уже прочел ему целую кучу историй.
Хасан о чем-то меня спрашивает.
— Что? — не понимаю я.
— А что такое «очаровательно»?
Я смеюсь, сжимаю его в объятиях и целую в щеку.
— За что? — краснеет Хасан.
Дружески пихаю его в бок и улыбаюсь.
— Ты настоящий принц, Хасан. Ты принц, и я обожаю тебя.
В тот же вечер я написал свой первый рассказ. За тридцать минут.
Получилась мрачная сказка про бедняка, который нашел волшебную
чашку. Если в нее поплакать, каждая слезинка обращалась в жемчужину.
Но, несмотря на свою бедность, мой герой был веселый человек и плакал
очень редко. Чтобы разбогатеть, ему пришлось искать поводы для грусти.
Чем выше росла куча жемчужин, тем большая жадность охватывала
счастливчика. Рассказ кончался так: герой сидит на целой горе жемчуга и
безутешно рыдает, слезы капают в чашку. В руке у него кухонный нож, а у
ног — труп зарезанной жены.
Зажав в руке две исписанные странички, я поднялся в кабинет к Бабе. У
него в гостях был Рахим-хан, они курили трубки и прихлебывали бренди.
— Что это у тебя такое, Амир? — осведомился Баба, сладко
потягиваясь.
Голубой дым окутывал его. От одного взгляда его блестящих глаз у
меня в горле пересохло. Я откашлялся и возвестил, что написал рассказ.
Баба кивнул, вежливо улыбнулся и рек:
— Очень хорошо.
И больше ничего не сказал, только смотрел на меня сквозь клубы дыма.
Я застыл на месте. Простоял я так, наверное, меньше минуты, только
минута эта до сих пор кажется мне вечностью. Секунды падали редко-
редко, их разделяла пропасть. Сырой воздух сгустился вокруг меня, стало
трудно дышать. Баба не сводил с меня глаз и не изъявлял ни малейшего
желания ознакомиться с творчеством сына.
Как всегда, меня спас Рахим-хан. Он протянул руку и наградил меня
улыбкой, в которой не было ничего деланно-вежливого.
— Будь любезен, Амир-джан, дай мне свой рассказ. Мне просто не
терпится прочесть.
Баба почти никогда не добавлял ласкового «джан» к моему имени.
Отец пожал плечами и поднялся с места. Похоже, Рахим-хан и его
вызволил из неловкого положения.
— Да, передай свою работу Рахиму-кэка. Пойду к себе, мне еще надо
переодеться.
Где те времена, когда я готов был молиться на Бабу? Сейчас я готов
был вскрыть себе вены и истечь кровью. Поганой кровью, унаследованной
от него.
Через час, когда уже смеркалось, друзья отправились на машине отца
на какой-то раут. На пути к выходу Рахим-хан присел передо мной на
корточки, протянул мне мой рассказ и еще какой-то сложенный листок,
улыбнулся и сказал:
— Это тебе. Потом прочтешь.
Помолчав, он сказал еще кое-что. Всего одно слово, но оно вдохновило
меня на писательский труд больше, чем самые цветистые комплименты
издателей.
Это было слово:
— Браво.
Потом, когда они ушли, я сидел на кровати и горько жалел, что Рахим-
хан — не отец мне. Я представил Бабу с его неохватным торсом, его
крепкие объятия, и запах одеколона по утрам, и колючую бороду. И вдруг
ощутил такую вину перед ним, что мне стало плохо.
В туалете меня вырвало.
Ночью, свернувшись клубком в постели, я вновь и вновь перечитывал
записку Рахим-хана.
Достарыңызбен бөлісу: |