русский
либерал, а есть
не русский
либерал. Дайте мне русского
либерала, и я его сейчас же при вас поцелую.
– Если только он захочет вас целовать, – сказала Александра Ивановна,
бывшая в необыкновенном возбуждении. Даже щеки ее разрумянились
более обыкновенного.
«Ведь вот, – подумала про себя Лизавета Прокофьевна, – то спит да
ест, не растолкаешь, а то вдруг подымется раз в год и заговорит так, что
только руки на нее разведешь».
Князь заметил мельком, что Александре Ивановне, кажется, очень не
нравится, что Евгений Павлович говорит слишком весело, говорит на
серьезную тему и как будто горячится, а в то же время как будто и шутит.
– Я утверждал сейчас, только что пред вашим приходом, князь, –
продолжал Евгений Павлович, – что у нас до сих пор либералы были
только из двух слоев, прежнего помещичьего (упраздненного) и
семинарского. А так как оба сословия обратились наконец в совершенные
касты, в нечто совершенно от нации особливое, и чем дальше, тем больше,
от поколения к поколению, то, стало быть, и всё то, что они делали и
делают, было совершенно не национальное…
– Как? Стало быть, всё, что сделано, – всё не русское? – возразил князь
Щ.
– Не национальное; хоть и по-русски, но не национальное; и либералы
у нас не русские, и консерваторы не русские, всё… И будьте уверены, что
нация ничего не признает из того, что сделано помещиками и
семинаристами, ни теперь, ни после…
– Вот это хорошо! Как можете вы утверждать такой парадокс, если
только это серьезно? Я не могу допустить таких выходок насчет русского
помещика; вы сами русский помещик, – горячо возражал князь Щ.
– Да ведь я и не в том смысле о русском помещике говорю, как вы
принимаете. Сословие почтенное, хоть по тому уж одному, что я к нему
принадлежу; особенно теперь, когда оно перестало существовать…
– Неужели и в литературе ничего не было национального? – перебила
Александра Ивановна.
– Я в литературе не мастер, но и русская литература, по-моему, вся не
русская, кроме разве Ломоносова, Пушкина и Гоголя.
– Во-первых, это не мало, а во-вторых, один из народа, а другие два –
помещики, – засмеялась Аделаида.
– Точно так, но не торжествуйте. Так как этим только троим до сих пор
из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно
свое
, свое собственное, ни у кого не заимствованное, то тем самым эти трое
и стали тотчас национальными. Кто из русских людей скажет, напишет или
сделает что-нибудь свое,
свое
неотъемлемое и незаимствованное, тот
неминуемо становится национальным, хотя бы он и по-русски плохо
говорил. Это для меня аксиома. Но мы не об литературе начали говорить,
мы заговорили о социалистах, и чрез них разговор пошел; ну, так я
утверждаю, что у нас нет ни одного русского социалиста; нет и не было,
потому что все наши социалисты тоже из помещиков или семинаристов.
Все наши отъявленные, афишованные социалисты, как здешние, так и
заграничные, больше ничего как либералы из помещиков времен
крепостного права. Что вы смеетесь? Дайте мне их книги, дайте мне их
учения, их мемуары, и я, не будучи литературным критиком, берусь
написать вам убедительнейшую литературную критику, в которой докажу
ясно как день, что каждая страница их книг, брошюр, мемуаров написана
прежде всего прежним русским помещиком. Их злоба, негодование,
остроумие – помещичьи (даже дофамусовские!); их восторг, их слезы,
настоящие, может быть, искренние слезы, но – помещичьи! Помещичьи
или семинарские… Вы опять смеетесь, и вы смеетесь, князь? Тоже не
согласны?
Действительно, все смеялись, усмехнулся и князь.
– Я так прямо не могу еще сказать, согласен я или не согласен, –
произнес князь, вдруг перестав усмехаться и вздрогнув с видом
пойманного школьника, – но уверяю вас, что слушаю вас с чрезвычайным
удовольствием…
Говоря это, он чуть не задыхался, и даже холодный пот выступил у
него на лбу. Это были первые слова, произнесенные им с тех пор, как он
тут сидел. Он попробовал было оглянуться кругом, но не посмел; Евгений
Павлович поймал его жест и улыбнулся.
– Я вам, господа, скажу факт, – продолжал он прежним тоном, то есть
как будто с необыкновенным увлечением и жаром и в то же время чуть не
смеясь, может быть, над своими же собственными словами, – факт,
наблюдение и даже открытие которого я имею честь приписывать себе, и
даже одному себе; по крайней мере об этом не было еще нигде сказано или
написано. В факте этом выражается вся сущность русского либерализма
того рода, о котором я говорю. Во-первых, что же и есть либерализм, если
говорить вообще, как не нападение (разумное или ошибочное, это другой
вопрос) на существующие порядки вещей? Ведь так? Ну, так факт мой
состоит в том, что русский либерализм не есть нападение на
существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших
вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки,
а на самую Россию. Мой либерал дошел до того, что отрицает самую
Россию, то есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и
неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он
ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него
оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою
ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы
часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные, и
который, может быть, в сущности, самый нелепый, самый тупой и опасный
консерватор, и сам не знает того!). Эту ненависть к России, еще не так
давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к
отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чем она должна
состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова «любовь к
отечеству» стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили, как
вредное и ничтожное. Факт этот верный, я стою за это и… надобно же
было высказать когда-нибудь правду вполне, просто и откровенно; но факт
этот в то же время и такой, которого нигде и никогда, спокон веку и ни в
одном народе, не бывало и не случалось, а стало быть, факт этот случайный
и может пройти, я согласен. Такого не может быть либерала нигде, который
бы самое отечество свое ненавидел. Чем же это всё объяснить у нас? Тем
самым, что и прежде, – тем, что русский либерал есть покамест еще не
русский либерал; больше ничем, по-моему.
– Я принимаю всё, что ты сказал, за шутку, Евгений Павлыч, –
серьезно возразил князь Щ.
– Я всех либералов не видала и судить не берусь, – сказала Александра
Ивановна, – но с негодованием вашу мысль выслушала: вы взяли частный
случай и возвели в общее правило, а стало быть, клеветали.
– Частный случай? А-а! Слово произнесено, – подхватил Евгений
Павлович. – Князь, как вы думаете: частный это случай или нет?
– Я тоже должен сказать, что я мало видел и мало был… с
либералами, – сказал князь, – но мне кажется, что вы, может быть,
несколько правы и что тот русский либерализм, о котором вы говорили,
действительно отчасти наклонен ненавидеть самую Россию, а не одни
только ее порядки вещей. Конечно, это только отчасти… конечно, это никак
не может быть для всех справедливо…
Он замялся и не докончил. Несмотря на всё волнение свое, он был
чрезвычайно заинтересован разговором. В князе была одна особенная
черта, состоявшая в необыкновенной наивности внимания, с каким он
всегда слушал что-нибудь его интересовавшее, и ответов, какие давал,
когда при этом к нему обращались с вопросами. В его лице и даже в
положении его корпуса как-то отражалась эта наивность, эта вера, не
подозревающая ни насмешки, ни юмора. Но хоть Евгений Павлович и
давно уже обращался к нему не иначе как с некоторою особенною
усмешкой, но теперь, при ответе его, как-то очень серьезно посмотрел на
него, точно совсем не ожидал от него такого ответа.
– Так… вот вы как, однако, странно, – проговорил он, – и вправду, вы
серьезно отвечали мне, князь?
– Да разве вы не серьезно спрашивали? – возразил тот в удивлении.
Все засмеялись.
– Верьте ему, – сказала Аделаида, – Евгений Павлыч всегда и всех
дурачит! Если бы вы знали, о чем он иногда пресерьезно рассказывает!
– По-моему, это тяжелый разговор, и не заводить бы его совсем, –
резко заметила Александра, – хотели идти гулять…
– И пойдемте, вечер прелестный! – вскричал Евгений Павлыч. – Но
чтобы доказать вам, что в этот раз я говорил совершенно серьезно, и
главное, чтобы доказать это князю (вы, князь, чрезвычайно меня
заинтересовали, и клянусь вам, что я не совсем еще такой пустой человек,
каким непременно должен казаться, – хоть я и в самом деле пустой
человек!), и… если позволите, господа, я сделаю князю еще один
последний вопрос, из собственного любопытства, им и кончим. Этот
вопрос мне, как нарочно, два часа тому назад пришел в голову (видите,
князь, я тоже иногда серьезные вещи обдумываю); я его решил, но
посмотрим, что скажет князь. Сейчас сказали про «частный случай».
Словцо это очень у нас знаменательное, его часто слышишь. Недавно все
говорили и писали об этом ужасном убийстве шести человек этим…
молодым человеком, и о странной речи защитника, где говорится, что при
бедном состоянии преступника ему
Достарыңызбен бөлісу: |