наверно;
тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся
ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и
поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он
еще все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор
наверно,
и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая
природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое
ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой
человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали:
«Ступай, тебя прощают». Вот эдакой человек, может быть, мог бы
рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с
человеком так нельзя поступать!
Камердинер, хотя и не мог бы так выразить все это, как князь, но
конечно, хотя не всё, но главное понял, что видно было даже по
умилившемуся лицу его.
– Если уж так вам желательно, – промолвил он, – покурить, то оно,
пожалуй, и можно, коли только поскорее. Потому вдруг спросит, а вас и нет.
Вот тут под лесенкой, видите, дверь. В дверь войдете, направо каморка; там
можно, только форточку растворите, потому оно не порядок…
Но князь не успел сходить покурить. В переднюю вдруг вошел
молодой человек, с бумагами в руках. Камердинер стал снимать с него
шубу. Молодой человек скосил глаза на князя.
– Это, Гаврила Ардалионыч, – начал конфиденциально и почти
фамильярно камердинер, – докладываются, что князь Мышкин и барыни
родственник, приехал с поездом из-за границы, и узелок в руке, только…
Дальнейшего князь не услышал, потому что камердинер начал
шептать. Гаврила Ардалионович слушал внимательно и поглядывал на
князя с большим любопытством, наконец перестал слушать и нетерпеливо
приблизился к нему.
– Вы князь Мышкин? – спросил он чрезвычайно любезно и вежливо.
Это был очень красивый молодой человек, тоже лет двадцати восьми,
стройный блондин, средневысокого роста, с маленькою наполеоновскою
бородкой, с умным и очень красивым лицом. Только улыбка его, при всей
ее любезности, была что-то уж слишком тонка; зубы выставлялись при
этом что-то уж слишком жемчужно-ровно; взгляд, несмотря на всю
веселость и видимое простодушие его, был что-то уж слишком пристален и
испытующ.
«Он, должно быть, когда один, совсем не так смотрит и, может быть,
никогда не смеется», – почувствовалось как-то князю.
Князь объяснил все, что мог, наскоро, почти то же самое, что уже
прежде объяснял камердинеру и еще прежде Рогожину. Гаврила
Ардалионович меж тем как будто что-то припоминал.
– Не вы ли, – спросил он, – изволили с год назад или даже ближе
прислать письмо, кажется из Швейцарии, к Елизавете Прокофьевне?
– Точно так.
– Так вас здесь знают и наверно помнят. Вы к его превосходительству?
Сейчас я доложу… Он сейчас будет свободен. Только вы бы… вам бы
пожаловать пока в приемную… Зачем они здесь? – строго обратился он к
камердинеру.
– Говорю, сами не захотели…
В это время вдруг отворилась дверь из кабинета, и какой-то военный, с
портфелем в руке, громко говоря и откланиваясь, вышел оттуда.
– Ты здесь, Ганя? – крикнул голос из кабинета, – а пожалуй-ка сюда!
Гаврила Ардалионович кивнул головой князю и поспешно прошел в
кабинет.
Минуты через две дверь отворилась снова, и послышался звонкий и
приветливый голос Гаврилы Ардалионовича:
– Князь, пожалуйте!
III
Генерал, Иван Федорович Епанчин, стоял посреди своего кабинета и с
чрезвычайным любопытством смотрел на входящего князя, даже шагнул к
нему два шага. Князь подошел и отрекомендовался.
– Так-с, – отвечал генерал, – чем же могу служить?
– Дела неотлагательного я никакого не имею; цель моя была просто
познакомиться с вами. Не желал бы беспокоить, так как я не знаю ни
вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что сам из вагона…
приехал из Швейцарии…
Генерал чуть-чуть было усмехнулся, но подумал и приостановился;
потом еще подумал, прищурился, оглядел еще раз своего гостя с ног до
головы, затем быстро указал ему стул, сам сел несколько наискось и в
нетерпеливом ожидании повернулся к князю. Ганя стоял в углу кабинета, у
бюро, и разбирал бумаги.
– Для знакомств вообще я мало времени имею, – сказал генерал, – но
так как вы, конечно, имеете свою цель, то…
– Я так и предчувствовал, – перебил князь, – что вы непременно
увидите в посещении моем какую-нибудь особенную цель. Но, ей-богу,
кроме удовольствия познакомиться, у меня нет никакой частной цели.
– Удовольствие, конечно, и для меня чрезвычайное, но не всё же
забавы, иногда, знаете, случаются и дела… Притом же я никак не могу, до
сих пор, разглядеть между нами общего… так сказать причины…
– Причины нет, бесспорно, и общего, конечно, мало. Потому что, если
я князь Мышкин и ваша супруга из нашего рода, то это, разумеется, не
причина. Я это очень понимаю. Но, однако ж, весь-то мой повод в этом
только и заключается. Я года четыре в России не был, с лишком; да и что я
выехал: почти не в своем уме! И тогда ничего не знал, а теперь еще пуще. В
людях хороших нуждаюсь; даже вот и дело одно имею и не знаю, куда
сунуться. Еще в Берлине подумал: «Это почти родственники, начну с них;
может быть, мы друг другу и пригодимся, они мне, я им, – если они люди
хорошие». А я слышал, что вы люди хорошие.
– Очень благодарен-с, – удивлялся генерал, – позвольте узнать, где
остановились?
– Я еще нигде не остановился.
– Значит, прямо из вагона ко мне? И… с поклажей?
– Да со мной поклажи всего один маленький узелок с бельем, и
больше ничего; я его в руке обыкновенно несу. Я номер успею и вечером
занять.
– Так вы все еще имеете намерение номер занять?
– О да, конечно.
– Судя по вашим словам, я было подумал, что вы уж так прямо ко мне.
– Это могло быть, но не иначе, как по вашему приглашению. Я же,
признаюсь, не остался бы и по приглашению, не почему-либо, а так… по
характеру.
– Ну, стало быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю.
Позвольте еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас
договорились, что насчет родственности между нами и слова не может
быть, – хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, – то, стало быть…
– То, стало быть, вставать и уходить? – приподнялся князь, как-то даже
весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих
обстоятельств. – И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю
практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но
так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь
вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
Взгляд князя был до того ласков в эту минуту, а улыбка его до того без
всякого оттенка хотя бы какого-нибудь затаенного неприязненного
ощущения, что генерал вдруг остановился и как-то вдруг другим образом
посмотрел на своего гостя; вся перемена взгляда совершилась в одно
мгновение.
– А знаете, князь, – сказал он совсем почти другим голосом, – ведь я
вас все-таки не знаю, да и Елизавета Прокофьевна, может быть, захочет
посмотреть на однофамильца… Подождите, если хотите, коли у вас время
терпит.
– О, у меня время терпит; у меня время совершенно мое (и князь
тотчас же поставил свою мягкую, круглополую шляпу на стол). Я,
признаюсь, так и рассчитывал, что, может быть, Елизавета Прокофьевна
вспомнит, что я ей писал. Давеча ваш слуга, когда я у вас там дожидался,
подозревал, что я на бедность пришел к вам просить; я это заметил, а у вас,
должно быть, на этот счет строгие инструкции; но я, право, не за этим, а,
право, для того только, чтобы с людьми сойтись. Вот только думаю
немного, что я вам помешал, и это меня беспокоит.
– Вот что, князь, – сказал генерал с веселою улыбкой, – если вы в
самом деле такой, каким кажетесь, то с вами, пожалуй, и приятно будет
познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять
сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его
сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям…
хорошим, то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно
воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
– Двадцать шесть.
– Ух! А я думал, гораздо меньше.
– Да, говорят, у меня лицо моложавое. А не мешать вам я научусь и
скоро пойму, потому что сам очень не люблю мешать… И наконец, мне
кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что,
у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту
последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что
нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит,
что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
А впрочем, я, может быть, скучно начал? Вы, как будто…
– Два слова-с: имеете вы хотя бы некоторое состояние? Или, может
быть, какие-нибудь занятия намерены предпринять? Извините, что я так…
– Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и понимаю. Никакого
состояния покамест я не имею и никаких занятий, тоже покамест, а надо
бы-с. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер, мой
профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии, на дорогу, и дал
ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько
копеек осталось. Дело у меня, правда, есть одно, и я нуждаюсь в совете,
но…
– Скажите, чем же вы намереваетесь покамест прожить и какие были
ваши намерения? – перебил генерал.
– Трудиться как-нибудь хотел.
– О, да вы философ; а впрочем… знаете за собой таланты,
способности, хотя бы некоторые, то есть из тех, которые насущный хлеб
дают? Извините опять…
– О, не извиняйтесь. Нет-с, я думаю, что не имею ни талантов, ни
особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и
правильно не учился. Что же касается до хлеба, то мне кажется…
Генерал опять перебил и опять стал расспрашивать. Князь снова
рассказал все, что было уже рассказано. Оказалось, что генерал слышал о
покойном Павлищеве и даже знавал лично. Почему Павлищев
интересовался его воспитанием, князь и сам не мог объяснить, – впрочем,
просто, может быть, по старой дружбе с покойным отцом его. Остался
князь после родителей еще малым ребенком, всю жизнь проживал и рос по
деревням, так как и здоровье его требовало сельского воздуха. Павлищев
доверил его каким-то старым помещицам, своим родственницам; для него
нанималась сначала гувернантка, потом гувернер; он объявил, впрочем, что
хотя и все помнит, но мало может удовлетворительно объяснить, потому
что во многом не давал себе отчета. Частые припадки его болезни сделали
из него совсем почти идиота (князь так и сказал: идиота). Он рассказал,
наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором
Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями,
имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей
методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от
сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие;
что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а
сам два года тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что
Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его не вылечил, но
очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по
одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
Генерал очень удивился.
– И у вас в России никого, решительно никого? – спросил он.
– Теперь никого, но я надеюсь… притом я получил письмо.
– По крайней мере, – перебил генерал, не расслышав о письме, – вы
чему-нибудь обучались, и ваша болезнь не помешает вам занять какое-
нибудь, например, нетрудное место, в какой-нибудь службе?
– О, наверно не помешает. И насчет места я бы очень даже желал,
потому что самому хочется посмотреть, к чему я способен. Учился же я все
четыре года постоянно, хотя и не совсем правильно, а так, по особой его
системе, и при этом очень много русских книг удалось прочесть.
– Русских книг? Стало быть, грамоту знаете и писать без ошибок
можете?
– О, очень могу.
– Прекрасно-с; а почерк?
– А почерк превосходный. Вот в этом у меня, пожалуй, и талант;
в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для
пробы, – с жаром сказал князь.
– Сделайте одолжение. И это даже надо… И люблю я эту вашу
готовность, князь, вы очень, право, милы.
– У вас же такие славные письменные принадлежности, и сколько у
вас карандашей, сколько перьев, какая плотная, славная бумага… И какой
славный у вас кабинет! Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я
уверен, что живописец с натуры писал, и я уверен, что это место я видел;
это в кантоне Ури…
– Очень может быть, хотя это и здесь куплено. Ганя, дайте князю
бумагу; вот перья и бумага, вот на этот столик пожалуйте. Что это? –
обратился генерал к Гане, который тем временем вынул из своего портфеля
и подал ему фотографический портрет большого формата, – ба! Настасья
Филипповна! Это сама, сама тебе прислала, сама? – оживленно и с
большим любопытством спрашивал он Ганю.
– Сейчас, когда я был с поздравлением, дала. Я давно уже просил. Не
знаю, уж не намек ли это с ее стороны, что я сам приехал с пустыми
руками, без подарка, в такой день, – прибавил Ганя, неприятно улыбаясь.
– Ну нет, – с убеждением перебил генерал, – и какой, право, у тебя
склад мыслей! Станет она намекать… да и не интересанка совсем. И
притом, чем ты станешь дарить: ведь тут надо тысячи! Разве портретом? А
что, кстати, не просила еще она у тебя портрета?
– Нет, еще не просила; да, может быть, и никогда не попросит. Вы,
Иван Федорович, помните, конечно, про сегодняшний вечер? Вы ведь из
нарочито приглашенных.
– Помню, помню, конечно, и буду. Еще бы, день рождения, двадцать
пять лет! Гм… А знаешь, Ганя, я уж, так и быть, тебе открою, приготовься.
Афанасию Ивановичу и мне она обещала, что сегодня у себя вечером
скажет последнее слово: быть или не быть! Так смотри же, знай.
Ганя вдруг смутился, до того, что даже побледнел немного.
– Она это наверно сказала? – спросил он, и голос его как бы дрогнул.
– Третьего дня слово дала. Мы так приставали оба, что вынудили.
Только тебе просила до времени не передавать.
Генерал пристально рассматривал Ганю; смущение Гани ему видимо
не нравилось.
– Вспомните, Иван Федорович, – сказал тревожливо и колеблясь
Ганя, – что ведь она дала мне полную свободу решенья до тех самых пор,
пока не решит сама дела, да и тогда все еще мое слово за мной…
– Так разве ты… так разве ты… – испугался вдруг генерал.
– Я ничего.
– Помилуй, что же ты с нами-то хочешь делать?
– Я ведь не отказываюсь. Я, может быть, не так выразился…
– Еще бы ты-то отказывался! – с досадой проговорил генерал, не
желая даже и сдерживать досады. – Тут, брат, дело уж не в том, что ты
не
отказываешься, а дело в твоей готовности, в удовольствии, в радости, с
которою примешь ее слова… Что у тебя дома делается?
– Да что дома? Дома всё состоит в моей воле, только отец, по
обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался;
я с ним уж и не говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не
мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им
прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы
меня… слушались. Сестре по крайней мере всё это отчеканил, при матери.
– А я, брат, продолжаю не постигать, – задумчиво заметил генерал,
несколько вскинув плечами и немного расставив руки. – Нина
Александровна тоже намедни, вот когда приходила-то, помнишь? стонет и
охает; «чего вы?» – спрашиваю. Выходит, что им будто бы тут
Достарыңызбен бөлісу: |