А. М. D.
своею кровью
Начертал он на щите.
И в пустынях Палестины,
Между тем как по скалам
Мчались в битву паладины,
Именуя громко дам,
Lumen coeli, sancta Rosa
Восклицал он, дик и рьян,
И как гром его угроза
Поражала мусульман…
Возвратясь в свой замок дальний,
Жил он, строго заключен,
Всё безмолвный, всё печальный,
Как безумец умер он.
Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном
смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно
было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и
злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно
это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе
переменить буквы
А. М. D.
в буквы
Н. Ф. Б.
Что тут была не ошибка и не
ослышка с его стороны – в том он сомневаться не мог (впоследствии это
было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, – конечно, шутка, хоть
слишком резкая и легкомысленная, – была преднамеренная. О «рыцаре
бедном» все говорили (и «смеялись») еще месяц назад. А между тем, как ни
припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не
только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже
какого-нибудь напирания на эти буквы, чтобы рельефнее выдать их
затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с
такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти
самые буквы и были в балладе, и что так было в книге напечатано. Что-то
тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна,
конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал
Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных
слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки, и
намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений
Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но
даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо
улыбнулся.
– Экая прелесть какая! – воскликнула генеральша в истинном упоении,
только что кончилось чтение. – Чьи стихи?
– Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! – воскликнула
Аделаида.
– Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! – горько отозвалась
Лизавета Прокофьевна. – Срам! Сейчас, как придем, подайте мне эти стихи
Пушкина!
– Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.
– С незапамятных времен, – прибавила Александра, – два какие-то
растрепанные тома валяются.
– Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым
поездом, – лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно
прочла, но – если ты искренно прочла, – прибавила она почти шепотом, –
то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не
одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать.
Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут
засиделись.
Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федоровичем, а
генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.
– На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда и все
наши тут…
– Узнал, что и вы тут, – перебил Евгений Павлович, – и так как давно
уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но
и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас
только узнал…
– Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил
о вас с князем Щ., – ответил Лев Николаевич, подавая руку.
Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку
и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался
общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже,
может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича
производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до
того, что даже все остальные впечатления на время забылись и
изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма
заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с
недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его
родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с
волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с
минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или
штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не
глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела
спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю
показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.
– Удивил, изумил! – твердил Иван Федорович в ответ на все
вопросы. – Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил.
И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо
стулья ломать.
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович
возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так
несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах
говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя,
особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.
– Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке
пробуду, – смеялся Радомский.
– Да надобности нет никакой, сколько я по крайней мере знаю ваши
дела, – всё еще горячился генерал.
– А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же
хочу…
Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё
еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению
наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.
– Значит, «бедный рыцарь» опять на сцене? – спросил было Евгений
Павлович, подходя к Аглае.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно,
точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном»
быть не могло и что она даже не понимает вопроса.
– Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! –
спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, – три
тысячи раз говорю вам: поздно.
– Да, действительно, посылать теперь в город поздно, – подвернулся и
тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю, – я думаю, что и лавки в
Петербурге заперты, девятый час, – подтвердил он, вынимая часы.
– Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, –
ввернула Аделаида.
– Да и неприлично, – прибавил Коля, – великосветским людям очень-
то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо
приличнее желтым шарабаном с красными колесами.
– Опять вы из книжки, Коля, – заметила Аделаида.
– Да он иначе и не говорит, как из книжек, – подхватил Евгений
Павлович, – целыми фразами из критических обозрений выражается. Я
давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на
этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на
мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы
опоздали.
Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему
показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно
понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески
говорит с задиравшим его Колей.
– Что это? – обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери
Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках,
большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.
– Пушкин, – сказала Вера. – Наш Пушкин. Папаша велел мне вам
поднести.
– Как так? Как это можно? – удивилась Лизавета Прокофьевна.
– Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! – выскочил из-за плеча
дочери Лебедев. – За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный
наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, – за свою
цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить
благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего
превосходительства.
– А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не
кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я о тебе, ты, говорят,
преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне?
– С благоговением и… почтительностью! – кривлялся необыкновенно
довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.
– Ну, мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но
только с уговором, – прибавила она, пристально его оглядывая, – до порога
только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай
хоть сейчас, мне она очень нравится.
– Что же вы про тех-то не скажете? – нетерпеливо обратилась Вера к
отцу. – Ведь они, коли так, сами войдут: шуметь начали. Лев Николаевич, –
обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, – там к вам давно
уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к
вам не допускает.
– Какие гости? – спросил князь.
– По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь,
так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж
и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают,
не слушаются.
– Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! – махал
руками Лебедев. – Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя,
сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того…
– Сын Павлищева! Боже мой! – вскричал князь в чрезвычайном
смущении. – Я знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле
Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил…
Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним
следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос
генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля
тотчас же побежал на шум.
– Это очень интересно! – заметил вслух Евгений Павлович.
«Стало быть, знает дело!» – подумал князь.
– Какой сын Павлищева? И… какой может быть сын Павлищева? – с
недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством
оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только
ему одному неизвестна.
В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко
удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно
всех здесь заинтересовать.
– Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и
сами
это дело
окончите, – сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к
князю, – а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят
замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно
рада за вас.
– Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, –
вскричала генеральша, – хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим
делом прожужжали, и я много крови из-за тебя испортила. Да и поглядеть
любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом
что-нибудь слышали, князь? – обратилась она к князю Щ.
– Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей
поглядеть хочется, – ответил князь Щ.
– Это самые и есть нигилисты, что ли?
– Нет-с, они не то чтобы нигилисты, – шагнул вперед Лебедев,
который тоже чуть не трясся от волнения, – это другие-с, особенные, мой
племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно
думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство;
они не сконфузятся-с. Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже
ученый, а эти – дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это,
собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а
понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной
заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например,
какого-нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например,
необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается
прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред
какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при
этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы…
Но князь уже шел отворять дверь гостям.
– Вы клевещете, Лебедев, – проговорил он, улыбаясь, – вас очень
огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас,
что Горские и Даниловы только случаи, а эти только… ошибаются…
Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета
Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте,
господа!
Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему
мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу
и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для
ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за
свою «чудовищную и злобную мнительность». Он умер бы, кажется, если
бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как
вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех,
которые были кругом его, последним из последних в нравственном
отношении.
Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за
ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем
припадке красноречия. «Этот-то за меня непременно!» – с улыбкой
подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с
Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался.
Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже
несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю и всей
происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например,
ничего не знавший и не понимавший в этом «новом деле», даже
вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как-нибудь протестовал
бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к
партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из
любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком
случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего
генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился и
решился упорно молчать.
В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет
тридцати, отставной «поручик из рогожинской компании, боксер и сам
дававший по пятнадцати целковых просителям». Угадывалось, что он
сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде
окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место
и первую роль занимал тот, за которым числилось название «сына
Павлищева», хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был
молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке, с засаленными до
зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с
исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и
скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым
лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно-нахальным
взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни
малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его;
напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время
нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и
чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь
и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был
косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения
совершенно русского.
Сопровождал его, во-первых, известный читателям племянник
Лебедева, а во-вторых, Ипполит. Ипполит был очень молодой человек, лет
семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно
раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные
следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два
красные пятна горели на щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его,
почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в
весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух-
трех недель. Он очень устал и прежде всех опустился на стул. Остальные
при входе несколько зацеремонились и чуть не сконфузились, смотрели,
однако же, важно и видимо боялись как-нибудь уронить достоинство, что
странно не гармонировало с их репутацией отрицателей всех бесполезных
светских мелочей, предрассудков и чуть ли не всего на свете, кроме
собственных интересов.
– Антип Бурдовский, – торопясь и запинаясь, провозгласил «сын
Павлищева».
– Владимир Докторенко, – ясно, отчетливо и как бы даже хвалясь, что
он Докторенко, отрекомендовался племянник Лебедева.
– Келлер! – пробормотал отставной поручик.
– Ипполит Терентьев, – неожиданно визгливым голосом провизжал
последний. Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все,
отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили
из одной руки в другую свои фуражки, все приготовились говорить, и все,
однако ж, молчали, чего-то выжидая с вызывающим видом, в котором так и
читалось: «Нет, брат, врешь, не надуешь!» Чувствовалось, что стоит только
кому-нибудь для началу произнести одно только первое слово, и тотчас же
все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.
VIII
– Господа, я никого из вас не ожидал, – начал князь, – сам я до сего дня
был болен, а дело ваше (обратился он к Антипу Бурдовскому) я еще месяц
назад поручил Гавриле Ардалионовичу Иволгину, о чем тогда же вас и
уведомил. Впрочем, я не удаляюсь от личного объяснения, только
согласитесь, такой час… я предлагаю пойти со мной в другую комнату,
если ненадолго… Здесь теперь мои друзья, и поверьте…
– Друзья… сколько угодно, но, однако же, позвольте, – перебил вдруг
весьма наставительным тоном, хотя всё еще не возвышая очень голоса,
племянник Лебедева, – позвольте же и нам заявить, что вы могли бы с нами
поступить поучтивее, а не заставлять нас два часа прождать в вашей
лакейской…
– И конечно… и я… и это по-княжески! И это… вы, стало быть,
генерал! И я вам не лакей! И я, я… – забормотал вдруг в необыкновенном
волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным
дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или
прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и понять
нельзя было.
– Это было по-княжески! – прокричал визгливым, надтреснутым
голосом Ипполит.
– Если б это было со мной, – проворчал боксер, – то есть, если б это
прямо ко мне относилось, как к благородному человеку, то я бы на месте
Бурдовского… я…
– Господа, я всего с минуту узнал, что вы здесь, ей-богу, – повторил
опять князь.
– Мы не боимся, князь, ваших друзей, кто бы они ни были, потому что
мы в своем праве, – заявил опять племянник Лебедева.
– Какое, однако ж, позвольте вас спросить, имели вы право, –
провизжал опять Ипполит, но уже чрезвычайно разгорячаясь, – выставлять
дело Бурдовского на суд ваших друзей? Да мы, может, и не желаем суда
ваших друзей; слишком понятно, что может значить суд ваших друзей!..
– Но ведь если вы, наконец, господин Бурдовский, не желаете здесь
говорить, – удалось наконец вклеить князю, чрезвычайно пораженному
таким началом, – то говорю вам, пойдемте сейчас в другую комнату, а о вас
всех, повторяю вам, сию минуту только услышал…
– Но права не имеете, права не имеете, права не имеете!.. ваших
друзей… Вот!.. – залепетал вдруг снова Бурдовский, дико и опасливо
осматриваясь кругом и тем более горячась, чем больше не доверял и
дичился, – вы не имеете права! – и, проговорив это, резко остановился,
точно оборвал, и безмолвно выпучив близорукие, чрезвычайно выпуклые с
красными толстыми жилками глаза, вопросительно уставился на князя,
наклонившись вперед всем своим корпусом. На этот раз князь до того
удивился, что и сам замолчал и тоже смотрел на него, выпучив глаза и ни
слова не говоря.
– Лев Николаевич! – позвала вдруг Лизавета Прокофьевна, – вот
прочти это сейчас, сию же минуту, это прямо до твоего дела касается.
Она торопливо протянула ему одну еженедельную газету из
юмористических и указала пальцем статью. Лебедев, когда еще входили
гости, подскочил сбоку к Лизавете Прокофьевне, за милостями которой
ухаживал, и ни слова не говоря, вынув из бокового своего кармана эту
газету, подставил ей прямо на глаза, указывая отчеркнутый столбец. То, что
уже успела прочесть Лизавета Прокофьевна, поразило и взволновало ее
ужасно.
– Не лучше ли, однако, не вслух, – пролепетал князь, очень
смущенный, – я бы прочел один… после…
– Так прочти же лучше ты, читай сейчас, вслух! вслух! – обратилась
Лизавета Прокофьевна к Коле, с нетерпением выхватив из рук князя газету,
до которой тот едва еще успел дотронуться, – всем вслух, чтобы каждому
было слышно.
Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что
вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в
открытое море, не справляясь с погодой. Иван Федорович с беспокойством
пошевелился. Но покамест все в первую минуту поневоле остановились и
ждали в недоумении, Коля развернул газету и начал вслух, с показанного
ему подскочившим Лебедевым места:
Достарыңызбен бөлісу: |