да,
я бы тотчас же дала
согласие, но он сказал
нет,
и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном
волоске висела; чего серьезнее?
– Но князь, почему тут князь? И что такое, наконец, князь? –
пробормотал генерал, почти уж не в силах сдержать свое негодование на
такой обидный даже авторитет князя.
– А князь для меня то, что я в него в первого, во всю мою жизнь, как в
истинно преданного человека поверила. Он в меня с одного взгляда
поверил, и я ему верю.
– Мне остается только отблагодарить Настасью Филипповну за
чрезвычайную деликатность, с которою она… со мной поступила, –
проговорил наконец дрожащим голосом и с кривившимися губами бледный
Ганя, – это, конечно, так тому и следовало… Но… князь… Князь в этом
деле…
– До семидесяти пяти тысяч добирается, что ли? – оборвала вдруг
Настасья Филипповна, – вы это хотели сказать? Не запирайтесь, вы
непременно это хотели сказать! Афанасий Иванович, я и забыла прибавить:
вы эти семьдесят пять тысяч возьмите себе и знайте, что я вас отпускаю на
волю даром. Довольно! Надо ж и вам вздохнуть! Девять лет и три месяца!
Завтра – по-новому, а сегодня – я именинница и сама по себе, в первый раз
в целой жизни! Генерал, возьмите и вы ваш жемчуг, подарите супруге, вот
он; а с завтрашнего дня я совсем и с квартиры съезжаю. И уже больше не
будет вечеров, господа!
Сказав это, она вдруг встала, как будто желая уйти.
– Настасья Филипповна! Настасья Филипповна! – послышалось со
всех сторон. Все заволновались, все встали с мест; все окружили ее, все с
беспокойством слушали эти порывистые, лихорадочные, исступленные
слова; все ощущали какой-то беспорядок, никто не мог добиться толку,
никто не мог ничего понять. В это мгновение раздался вдруг звонкий,
сильный удар колокольчика, точь-в-точь как давеча в Ганечкину квартиру.
– А! а-а! Вот и развязка! Наконец-то! Половина двенадцатого! –
вскричала Настасья Филипповна, – прошу вас садиться, господа, это
развязка!
Сказав это, она села сама. Странный смех трепетал на губах ее. Она
сидела молча, в лихорадочном ожидании, и смотрела на дверь.
– Рогожин и сто тысяч, сомнения нет, – пробормотал про себя Птицын.
XV
Вошла горничная Катя, сильно испуганная.
– Там бог знает что, Настасья Филипповна, человек десять ввалились,
и всё хмельные-с, сюда просятся, говорят, что Рогожин и что вы сами
знаете.
– Правда, Катя, впусти их всех тотчас же.
– Неужто… всех-с, Настасья Филипповна? Совсем ведь безобразные.
Страсть!
– Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех до одного, а то и без тебя
войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть,
обижаетесь, – обратилась она к гостям, – что я такую компанию при вас
принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень,
очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке
моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
Гости продолжали изумляться, шептаться и переглядываться, но стало
совершенно ясно, что всё это было рассчитано и устроено заранее, и что
Настасью Филипповну, – хоть она и, конечно, с ума сошла, – теперь не
собьешь. Всех мучило ужасно любопытство. Притом же и пугаться-то
очень было некому. Дам было только две: Дарья Алексеевна, барыня бойкая
и видавшая всякие виды и которую трудно было сконфузить, и прекрасная,
но молчаливая незнакомка. Но молчаливая незнакомка вряд ли что и понять
могла: это была приезжая немка и русского языка ничего не знала; кроме
того, кажется, была столько же глупа, сколько и прекрасна. Она была внове
и уже принято было приглашать ее на известные вечера в пышнейшем
костюме, причесанную как на выставку, и сажать как прелестную картинку
для того, чтобы скрасить вечер, – точно так, как иные добывают для своих
вечеров у знакомых, на один раз, картину, вазу, статую или экран. Что же
касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным,
Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти не мог, но
хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять
до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в
чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то
необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую
обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту
покинул. Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он себя
компрометировать в таких приключениях не мог; но он слишком был
заинтересован в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот;
да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких,
что уехать никак нельзя было, не разъяснив окончательно дела. Он решился
досидеть до конца и уже совершенно замолчать и оставаться лишь
наблюдателем, что, конечно, и требовалось его достоинством. Один лишь
генерал Епанчин, только сейчас пред этим разобиженный таким
бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно, еще более мог
теперь обидеться всеми этими необыкновенными эксцентричностями или,
например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без того уже
слишком снизошел, решившись сесть рядом с Птицыным и Фердыщенком;
но что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено
чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще
уважением к себе, так что Рогожин с компанией, во всяком случае в
присутствии его превосходительства, был невозможен.
– Ах, генерал, – перебила его тотчас же Настасья Филипповна, только
что он обратился к ней с заявлением, – я и забыла! Но будьте уверены, что
о вас я предвидела. Если уж вам так обидно, то я и не настаиваю и вас не
удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при себе теперь
видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и
лестное внимание, но если вы боитесь…
– Позвольте, Настасья Филипповна, – вскричал генерал в припадке
рыцарского великодушия, – кому вы говорите? Да я из преданности одной
останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность… К
тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того
хотел, что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь… Да и не
надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
– Сам Рогожин! – провозгласил Фердыщенко.
– Как вы думаете, Афанасий Иванович, – наскоро успел шепнуть ему
генерал, – не сошла ли она с ума? То есть, без аллегории, а настоящим
медицинским манером, – а?
– Я вам говорил, что она и всегда к этому наклонна была, – лукаво
отшепнулся Афанасий Иванович.
– И к тому же лихорадка…
Компания Рогожина была почти в том же самом составе, как и давеча
утром; прибавился только какой-то беспутный старичишка, в свое время
бывший редактором какой-то забулдыжной обличительной газетки и про
которого шел анекдот, что он заложил и пропил свои вставные на золоте
зубы, и один отставной подпоручик, решительный соперник и конкурент,
по ремеслу и по назначению, утрешнему господину с кулаками и
совершенно никому из рогожинцев не известный, но подобранный на
улице, на солнечной стороне Невского проспекта, где он останавливал
прохожих и слогом Марлинского просил вспоможения, под коварным
предлогом, что он сам «по пятнадцати целковых давал в свое время
просителям». Оба конкурента тотчас же отнеслись друг к другу враждебно.
Давешний господин с кулаками после приема в компанию «просителя»
счел себя даже обиженным и, будучи молчалив от природы, только рычал
иногда, как медведь, и с глубоким презреньем смотрел на заискивания и
заигрывания с ним «просителя», оказавшегося человеком светским и
политичным. С виду подпоручик обещал брать «в деле» более ловкостью и
изворотливостью, чем силой, да и ростом был пониже кулачного
господина. Деликатно, не вступая в явный спор, но ужасно хвастаясь, он
несколько раз уже намекнул о преимуществах английского бокса, одним
словом, оказался чистейшим западником. Кулачный господин при слове
«бокс» только презрительно и обидчиво улыбался и, с своей стороны, не
удостоивая соперника явного прения, показывал иногда, молча, как бы
невзначай, или, лучше сказать, выдвигал иногда на вид одну совершенно
национальную вещь – огромный кулак, жилистый, узловатый, обросший
каким-то рыжим пухом, и всем становилось ясно, что если эта глубоко
национальная вещь опустится без промаху на предмет, то действительно
только мокренько станет.
В высшей степени «готовых» опять-таки никого из них не было, как и
давеча, вследствие стараний самого Рогожина, имевшего целый день в виду
свой визит к Настасье Филипповне. Сам же он почти совсем успел
отрезвиться, но зато чуть не одурел от всех вынесенных им впечатлений в
этот безобразный и ни на что не похожий день из всей его жизни. Одно
только оставалось у него постоянно в виду, в памяти и в сердце, в каждую
минуту, в каждое мгновение. Для этого
одного
он провел все время, с пяти
часов пополудни вплоть до одиннадцати, в бесконечной тоске и тревоге,
возясь с Киндерами и Бискупами, которые тоже чуть с ума не сошли,
мечась как угорелые по его надобности. И однако все-таки сто тысяч
ходячими деньгами, о которых мимолетно, насмешливо и совершенно
неясно намекнула Настасья Филипповна, успели составиться, за проценты,
о которых даже сам Бискуп, из стыдливости, разговаривал с Киндером не
вслух, а только шепотом.
Как и давеча, Рогожин выступал впереди всех, остальные подвигались
за ним, хотя и с полным сознанием своих преимуществ, но все-таки
несколько труся. Главное, и бог знает отчего, трусили они Настасьи
Филипповны. Одни из них даже думали, что всех их немедленно «спустят с
лестницы». Из думавших так был между прочими щеголь и победитель
сердец, Залёжев. Но другие, и преимущественно кулачный господин, хотя и
не вслух, но в сердце своем, относились к Настасье Филипповне с
глубочайшим презрением, и даже с ненавистью, и шли к ней как на осаду.
Но великолепное убранство первых двух комнат, неслыханные и
невиданные ими вещи, редкая мебель, картины, огромная статуя Венеры, –
все это произвело на них неотразимое впечатление почтения и чуть ли даже
не страха. Это не помешало, конечно, им всем, мало-помалу и с нахальным
любопытством, несмотря на страх, протесниться вслед за Рогожиным в
гостиную; но когда кулачный господин, «проситель» и некоторые другие
заметили в числе гостей генерала Епанчина, то в первое мгновение до того
были обескуражены, что стали даже понемногу ретироваться обратно, в
другую комнату. Один только Лебедев был из числа наиболее ободренных и
убежденных и выступал почти рядом с Рогожиным, постигая, что в самом
деле значит миллион четыреста тысяч чистыми деньгами и сто тысяч
теперь, сейчас же, в руках. Надо, впрочем, заметить, что все они, не
исключая даже знатока Лебедева, несколько сбивались в познании границ и
пределов своего могущества, и в самом ли деле им теперь всё дозволено
или нет? Лебедев в иные минуты готов был поклясться, что всё, но в другие
минуты ощущал беспокойную потребность припомнить про себя, на
всякий случай, некоторые и преимущественно ободрительные и
успокоительные статейки свода законов.
На самого Рогожина гостиная Настасьи Филипповны произвела
обратное впечатление, чем на всех его спутников. Только что приподнялась
портьера, и он увидал Настасью Филипповну, – все остальное перестало
для него существовать, как и давеча утром, даже могущественнее, чем
давеча утром. Он побледнел и на мгновение остановился; угадать можно
было, что сердце его билось ужасно. Робко и потерянно смотрел он
несколько секунд, не отводя глаз, на Настасью Филипповну. Вдруг, как бы
потеряв весь рассудок и чуть не шатаясь, подошел он к столу; дорогой
наткнулся на стул Птицына и наступил своими грязными сапожищами на
кружевную отделку великолепного голубого платья молчаливой красавицы
немки; не извинился и не заметил. Подойдя к столу, он положил на него
один странный предмет, с которым и вступил в гостиную, держа его пред
собой в обеих руках. Это была большая пачка бумаги, вершка три в высоту
и вершка четыре в длину, крепко и плотно завернутая в «Биржевые
ведомости» и обвязанная туго-натуго со всех сторон и два раза накрест
бечевкой, вроде тех, которыми обвязывают сахарные головы. Затем стал, ни
слова не говоря и опустив руки, как бы ожидая своего приговора. Костюм
его был совершенно давешний, кроме совсем нового шелкового шарфа на
шее, ярко-зеленого с красным, с огромною бриллиантовою булавкой,
изображавшею жука, и массивного бриллиантового перстня на грязном
пальце правой руки. Лебедев до стола не дошел шага на три; остальные,
как сказано было, понемногу набирались в гостиную. Катя и Паша,
горничные Настасьи Филипповны, тоже прибежали глядеть из-за
приподнятых портьер, с глубоким изумлением и страхом.
– Что это такое? – спросила Настасья Филипповна, пристально и
любопытно оглядев Рогожина и указывая глазами на «предмет».
– Сто тысяч! – ответил тот почти шепотом.
– А сдержал-таки слово, каков! Садитесь, пожалуйста, вот тут, вот на
этот стул; я вам потом скажу что-нибудь. Кто с вами? Вся давешняя
компания? Ну, пусть войдут и сядут; вон там на диване можно, вот еще
диван. Вот там два кресла… что же они, не хотят, что ли?
Действительно,
некоторые
положительно
сконфузились,
отретировались и уселись ждать в другой комнате, но иные остались и
расселись по приглашению, но только подальше от стола, больше по углам,
одни – всё еще желая несколько стушеваться, другие – чем дальше, тем
больше и как-то неестественно быстро ободряясь. Рогожин уселся тоже на
показанный ему стул, но сидел недолго; он скоро встал и уже больше не
садился. Мало-помалу он стал различать и оглядывать гостей. Увидев
Ганю, он ядовито улыбнулся и прошептал про себя: «Вишь!» На генерала и
на Афанасия Ивановича он взглянул без смущения и даже без особенного
любопытства. Но когда заметил подле Настасьи Филипповны князя, то
долго не мог оторваться от него, в чрезвычайном удивлении, и как бы не в
силах дать себе в этой встрече отчет. Можно было подозревать, что
минутами он был в настоящем бреду. Кроме всех потрясений этого дня, он
всю прошедшую ночь провел в вагоне и уже почти двое суток не спал.
– Это, господа, сто тысяч, – сказала Настасья Филипповна, обращаясь
ко всем с каким-то лихорадочно-нетерпеливым вызовом, – вот в этой
грязной пачке. Давеча вот он закричал как сумасшедший, что привезет мне
вечером сто тысяч, и я всё ждала его. Это он торговал меня; начал с
восемнадцати тысяч, потом вдруг скакнул на сорок, а потом вот и эти сто.
Сдержал-таки слово! Фу, какой он бледный!.. Это давеча всё у Ганечки
было: я приехала к его мамаше с визитом, в мое будущее семейство, а там
его сестра крикнула мне в глаза: «Неужели эту бесстыжую отсюда не
выгонят!» – а Ганечке, брату, в лицо плюнула. С характером девушка!
– Настасья Филипповна! – укорительно произнес генерал. Он начинал
несколько понимать дело, по-своему.
– Что такое, генерал? Неприлично, что ли? Да полно форсить-то! Что я
в театре-то Французском, в ложе, как неприступная добродетель
бельэтажная сидела, да всех, кто за мною гонялись пять лет, как дикая
бегала, и как гордая невинность смотрела, так ведь это всё дурь меня
доехала! Вот, перед вами же, пришел да положил сто тысяч на стол, после
пяти-то лет невинности, и уж наверно у них там тройки стоят и меня ждут.
Во сто тысяч меня оценил! Ганечка, я вижу, ты на меня до сих пор еще
сердишься? Да неужто ты меня в свою семью ввести хотел? Меня-то,
рогожинскую! Князь-то что сказал давеча?
– Я не то сказал, что вы рогожинская, вы не рогожинская! – дрожащим
голосом выговорил князь.
– Настасья Филипповна, полно, матушка, полно, голубушка, – не
стерпела вдруг Дарья Алексеевна, – уж коли тебе так тяжело от них стало,
так что смотреть-то на них! И неужели ты с этаким отправиться хочешь,
хоть и за сто бы тысяч! Правда, сто тысяч, ишь ведь! А ты сто тысяч-то
возьми, а его прогони, вот как с ними надо делать; эх, я бы на твоем месте
их всех… что в самом-то деле!
Дарья Алексеевна даже в гнев вошла. Это была женщина добрая и
весьма впечатлительная.
– Не сердись, Дарья Алексеевна, – усмехнулась ей Настасья
Филипповна, – ведь я ему не сердясь говорила. Попрекнула, что ль, я его? Я
и впрямь понять не могу, как на меня эта дурь нашла, что я в честную
семью хотела войти. Видела я его мать-то, руку у ней поцеловала. А что я
давеча издевалась у тебя, Ганечка, так это я нарочно хотела сама в
последний раз посмотреть: до чего ты сам можешь дойти? Ну, удивил же
ты меня, право. Многого я ждала, а этого нет! Да неужто ты меня взять мог,
зная, что вот он мне такой жемчуг дарит, чуть не накануне твоей свадьбы, а
я беру? А Рогожин-то? Ведь он в твоем доме, при твоей матери и сестре
меня торговал, а ты вот все-таки после того свататься приехал да чуть
сестру не привез? Да неужто же правду про тебя Рогожин сказал, что ты за
три целковых на Васильевский остров ползком доползешь?
– Доползет, – проговорил вдруг Рогожин тихо, но с видом величайшего
убеждения.
– И добро бы ты с голоду умирал, а ты ведь жалованье, говорят,
хорошее получаешь! Да ко всему-то в придачу, кроме позора-то,
ненавистную жену ввести в дом! (Потому что ведь ты меня ненавидишь, я
это знаю!) Нет, теперь я верю, что этакой за деньги зарежет! Ведь теперь их
всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно
одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики! А то намотает на бритву
шелку, закрепит, да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я
читала недавно. Ну, бесстыдник же ты! Я бесстыжая, а ты того хуже. Я про
того букетника уж и не говорю…
– Вы ли, вы ли это, Настасья Филипповна! – всплеснул руками генерал
в истинной горести, – вы, такая деликатная, с такими тонкими мыслями, и
вот! Какой язык! Какой слог!
– Я теперь во хмелю, генерал, – засмеялась вдруг Настасья
Филипповна, – я гулять хочу! Сегодня мой день, мой табельный день, мой
высокосный день, я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь ты
вот этого букетника, вот этого monsieur aux camеlias,
смеется на нас…
– Я не смеюсь, Настасья Филипповна, я только с величайшим
вниманием слушаю, – с достоинством отпарировал Тоцкий.
– Ну, вот, за что я его мучила целые пять лет и от себя не отпускала!
Стоил ли того! Он просто таков, каким должен быть… Еще он меня
виноватою пред собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал,
денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа мне приискал еще там, а
здесь Ганечку; и что же б ты думала: я с ним эти пять лет не жила, а
деньги-то с него брала, и думала, что права! Совсем ведь я с толку сбила
себя! Ты вот говоришь, сто тысяч возьми, да и прогони, коли мерзко. Оно
правда, что мерзко… Я бы и замуж давно могла выйти, да и не то что за
Ганечку, да ведь очень уж тоже мерзко. И за что я моих пять лет в этой
злобе потеряла! А веришь иль нет, я, года четыре тому назад, временем
думала, не выйти ли мне уж и впрямь за моего Афанасия Ивановича? Я
тогда это со злости думала; мало ли что у меня тогда в голове перебывало;
а ведь, право, заставила б! Сам напрашивался, веришь иль нет? Правда, он
лгал, да ведь падок уж очень, выдержать не может. Да потом, слава богу,
подумала: стоит он такой злости! И так мне мерзко стало тогда вдруг на
него, что если б и сам присватался, не пошла бы. И целые-то пять лет я так
форсила! Нет, уж лучше на улицу, где мне и следует быть! Иль разгуляться
с Рогожиным, иль завтра же в прачки пойти! Потому ведь на мне ничего
своего; уйду – все ему брошу, последнюю тряпку оставлю, а без всего меня
кто возьмет, спроси-ка вот Ганю, возьмет ли? Да меня и Фердыщенко не
возьмет!..
– Фердыщенко, может быть, не возьмет, Настасья Филипповна, я
человек откровенный, – перебил Фердыщенко, – зато князь возьмет! Вы вот
сидите да плачетесь, а вы взгляните-ка на князя! Я уж давно наблюдаю…
Настасья Филипповна с любопытством обернулась к князю.
– Правда? – спросила она.
– Правда, – прошептал князь.
– Возьмете как есть, без ничего!
– Возьму, Настасья Филипповна…
– Вот и новый анекдот! – пробормотал генерал. – Ожидать было
можно.
Князь скорбным, строгим и проницающим взглядом смотрел в лицо
продолжавшей его оглядывать Настасьи Филипповны.
– Вот еще нашелся! – сказала она вдруг, обращаясь опять к Дарье
Алексеевне, – а ведь впрямь от доброго сердца, я его знаю. Благодетеля
нашла! А впрочем, правду, может, про него говорят, что…
того
. Чем жить-
то будешь, коли уж так влюблен, что рогожинскую берешь за себя-то, за
князя-то?..
– Я вас честную беру, Настасья Филипповна, а не рогожинскую, –
сказал князь.
– Это я-то честная?
– Вы.
– Ну, это там… из романов! Это, князь голубчик, старые бредни, а
нынче свет поумнел, и всё это вздор! Да и куда тебе жениться, за тобой за
самим еще няньку нужно!
Князь встал и дрожащим, робким голосом, но в то же время с видом
глубоко убежденного человека произнес:
– Я ничего не знаю, Настасья Филипповна, я ничего не видел, вы
правы, но я… я сочту, что вы мне, а не я сделаю честь. Я ничто, а вы
страдали и из такого ада чистая вышли, а это много. К чему же вы
стыдитесь да с Рогожиным ехать хотите? Это лихорадка… Вы господину
Тоцкому семьдесят тысяч отдали и говорите, что всё, что здесь есть, всё
бросите, этого никто здесь не сделает. Я вас… Настасья Филипповна…
люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна. Я никому не позволю про вас
слова сказать, Настасья Филипповна… Если мы будем бедны, я работать
буду, Настасья Филипповна…
При последних словах послышалось хихиканье Фердыщенка,
Лебедева, и даже генерал про себя как-то крякнул с большим
неудовольствием. Птицын и Тоцкий не могли не улыбнуться, но
сдержались. Остальные просто разинули рты от удивления.
– …Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья
Филипповна, – продолжал князь тем же робким голосом. – Я, впрочем, не
знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать ничего не мог в целый
день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина
Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень
большое наследство. Вот это письмо…
Князь действительно вынул из кармана письмо.
– Да он уж не бредит ли? – пробормотал генерал. – Сумасшедший дом
настоящий!
На мгновение последовало некоторое молчание.
– Вы, кажется, сказали, князь, что письмо к вам от Салазкина? –
спросил Птицын. – Это очень известный в своем кругу человек; это очень
известный ходок по делам, и если действительно он вас уведомляет, то
вполне можете верить. К счастию, я руку знаю, потому что недавно дело
имел… Если бы вы дали мне взглянуть, может быть, мог бы вам что-нибудь
и сказать.
Князь молча, дрожащею рукой протянул ему письмо.
– Да что такое, что такое? – спохватился генерал, смотря на всех как
полоумный. – Да неужто наследство?
Все устремили взгляды на Птицына, читавшего письмо. Общее
любопытство получило новый и чрезвычайный толчок. Фердыщенку не
сиделось; Рогожин смотрел в недоумении и в ужасном беспокойстве
переводил взгляды то на князя, то на Птицына. Дарья Алексеевна в
ожидании была как на иголках. Даже Лебедев не утерпел, вышел из своего
угла, и, согнувшись в три погибели, стал заглядывать в письмо чрез плечо
Птицына, с видом человека, опасающегося, что ему сейчас дадут за это
колотушку.
XVI
– Верное дело, – объявил наконец Птицын, складывая письмо и
передавая его князю. – Вы получаете безо всяких хлопот, по неоспоримому
духовному завещанию вашей тетки, чрезвычайно большой капитал.
– Быть не может! – воскликнул генерал, точно выстрелил.
Все опять разинули рты.
Птицын объяснил, обращаясь преимущественно к Ивану Федоровичу,
что у князя пять месяцев тому назад умерла тетка, которой он никогда не
знал лично, родная и старшая сестра матери князя, дочь московского купца
третьей гильдии, Папушина, умершего в бедности и в банкротстве. Но
старший, родной брат этого Папушина, недавно также умерший, был
известный богатый купец. С год тому назад у него умерли почти в один и
тот же месяц два его единственные сына. Это так его поразило, что старик
недолго спустя сам заболел и умер. Он был вдов, совершенно никого
наследников, кроме тетки князя, родной племянницы Папушина, весьма
бедной женщины и приживавшей в чужом доме. Во время получения
наследства эта тетка уже почти умирала от водяной, но тотчас же стала
разыскивать князя, поручив это Салазкину, и успела сделать завещание.
По-видимому, ни князь, ни доктор, у которого он жил в Швейцарии, не
захотели ждать официальных уведомлений или делать справки, а князь, с
письмом Салазкина в кармане, решился отправиться сам…
– Одно только могу вам сказать, – заключил Птицын, обращаясь к
князю, – что всё это должно быть бесспорно и право, и всё, что пишет вам
Салазкин о бесспорности и законности вашего дела, можете принять как за
чистые деньги в кармане. Поздравляю вас, князь! Может быть, тоже
миллиона полтора получите, а пожалуй, что и больше. Папушин был очень
богатый купец.
– Ай да последний в роде князь Мышкин! – завопил Фердыщенко.
– Ура! – пьяным голоском прохрипел Лебедев.
– А я-то ему давеча двадцать пять целковых ссудил, бедняжке, ха-ха-
ха! Фантасмагория, да и только! – почти ошеломленный от изумления
проговорил генерал. – Ну, поздравляю, поздравляю! – и, встав с места,
подошел к князю обнять его. За ним стали вставать и другие, и тоже
полезли к князю. Даже отретировавшиеся за портьеру стали появляться в
гостиной. Пошел смутный говор, восклицания, раздались даже требования
шампанского; всё затолкалось, засуетилось. На мгновение чуть не
позабыли Настасью Филипповну, и что все-таки она хозяйка своего вечера.
Но мало-помалу всем почти разом представилась идея, что князь только что
сделал ей предложение. Дело, стало быть, представлялось еще втрое более
сумасшедшим и необыкновенным, чем прежде. Глубоко изумленный
Тоцкий пожимал плечами; почти только он один и сидел, остальная толпа
вся в беспорядке теснилась вокруг стола. Все утверждали потом, что с
этого-то мгновения Настасья Филипповна и помешалась. Она продолжала
сидеть и некоторое время оглядывала всех странным, удивленным каким-то
взглядом, как бы не понимая и силясь сообразить. Потом она вдруг
обратилась к князю и, грозно нахмурив брови, пристально его
разглядывала; но это было на мгновение; может быть, ей вдруг показалось,
что всё это шутка, насмешка; но вид князя тотчас ее разуверил. Она
задумалась, опять потом улыбнулась, как бы не сознавая ясно чему…
– Значит, в самом деле княгиня! – прошептала она про себя как бы
насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. –
Развязка неожиданная… я… не так ожидала… Да что же вы, господа,
стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то,
кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя,
Паша, – увидала она вдруг в дверях своих девушек, – подите сюда, я замуж
выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и
меня берет!
– Да и с богом, матушка, пора! Нечего пропускать-то! – крикнула
Дарья Алексеевна, глубоко потрясенная происшедшим.
– Да садись же подле меня, князь, – продолжала Настасья
Филипповна, – вот так, а вот и вино несут, поздравьте же, господа!
– Ура! – крикнуло множество голосов. Многие затеснились к вину, в
том числе были почти все рогожинцы. Но хоть они и кричали, и готовы
были кричать, но многие из них, несмотря на всю странность
обстоятельств и обстановки, почувствовали, что декорация переменяется.
Другие были в смущении и ждали недоверчиво. А многие шептали друг
другу, что ведь дело это самое обыкновенное, что мало ли на ком князья
женятся, и цыганок из таборов берут. Сам Рогожин стоял и глядел,
искривив лицо в неподвижную, недоумевающую улыбку.
– Князь, голубчик, опомнись! – с ужасом шепнул генерал, подойдя
сбоку и дергая князя за рукав.
Настасья Филипповна заметила и захохотала.
– Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, – князь меня в
обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь с
вашею женой везде рядом сяду; как вы думаете, выгодно такого мужа
иметь? Полтора миллиона, да еще князь, да еще, говорят, идиот в придачу,
чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал,
Рогожин! Убирай свою пачку, я за князя замуж выхожу и сама богаче тебя!
Но Рогожин постиг, в чем дело. Невыразимое страдание отпечатлелось
в лице его. Он всплеснул руками, и стон вырвался из его груди.
– Отступись! – прокричал он князю.
Кругом засмеялись.
– Это для тебя отступиться-то, – торжествуя, подхватила Дарья
Алексеевна, – ишь, деньги вывалил на стол, мужик! Князь-то замуж берет,
а ты безобразничать явился!
– И я беру! Сейчас беру, сию минуту! Всё отдам…
– Ишь, пьяный из кабака, выгнать тебя надо! – в негодовании
повторила Дарья Алексеевна.
Смех пошел пуще.
– Слышишь, князь, – обратилась к нему Настасья Филипповна, – вот
как твою невесту мужик торгует.
– Он пьян, – сказал князь. – Он вас очень любит.
– А не стыдно тебе потом будет, что твоя невеста чуть с Рогожиным не
уехала?
– Это вы в лихорадке были; вы и теперь в лихорадке, как в бреду.
– И не постыдишься, когда потом тебе скажут, что твоя жена у Тоцкого
в содержанках жила?
– Нет, не постыжусь… Вы не по своей воле у Тоцкого были.
– И никогда не попрекнешь?
– Не попрекну.
– Ну, смотри, за всю жизнь не ручайся!
– Настасья Филипповна, – сказал князь, тихо и как бы с
состраданием, – я вам давеча говорил, что за честь приму ваше согласие, и
что вы мне честь делаете, а не я вам. Вы на эти слова усмехнулись, и
кругом, я слышал, тоже смеялись. Я, может быть, смешно очень выразился
и был сам смешон, но мне всё казалось, что я… понимаю, в чем честь, и
уверен, что я правду сказал. Вы сейчас загубить себя хотели, безвозвратно,
потому что вы никогда не простили бы себе потом этого: а вы ни в чем не
виноваты. Быть не может, чтобы ваша жизнь совсем уже погибла. Что ж
такое, что к вам Рогожин пришел, а Гаврила Ардалионович вас обмануть
хотел? Зачем вы беспрестанно про это упоминаете? То, что вы сделали, на
то немногие способны, это я вам повторяю, а что вы с Рогожиным ехать
хотели, то это вы в болезненном припадке решили. Вы и теперь в припадке,
и лучше бы вам идти в постель. Вы завтра же в прачки бы пошли, а не
остались бы с Рогожиным. Вы горды, Настасья Филипповна, но, может
быть, вы уже до того несчастны, что и действительно виновною себя
считаете. За вами нужно много ходить, Настасья Филипповна. Я буду
ходить за вами. Я давеча ваш портрет увидал, и точно я знакомое лицо
узнал. Мне тотчас показалось, что вы как будто уже звали меня… Я… я вас
буду всю жизнь уважать, Настасья Филипповна, – заключил вдруг князь,
как бы вдруг опомнившись, покраснев и сообразив, пред какими людьми он
это говорит.
Птицын так даже от целомудрия наклонил голову и смотрел в землю.
Тоцкий про себя подумал: «Идиот, а знает, что лестью всего лучше
возьмешь; натура!» Князь заметил тоже из угла сверкающий взгляд Гани,
которым тот как бы хотел испепелить его.
– Вот так добрый человек! – провозгласила умилившаяся Дарья
Алексеевна.
– Человек образованный, но погибший! – вполголоса прошептал
генерал.
Тоцкий взял шляпу и приготовился встать, чтобы тихонько скрыться.
Он и генерал переглянулись, чтобы выйти вместе.
– Спасибо, князь, со мной так никто не говорил до сих пор, –
проговорила Настасья Филипповна, – меня всё торговали, а замуж никто
еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как вам
покажется всё, что князь говорил? Ведь почти что неприлично… Рогожин!
Ты погоди уходить-то. Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с тобой
отправлюсь. Ты куда везти-то хотел?
– В Екатерингоф, – отрапортовал из угла Лебедев, а Рогожин только
вздрогнул и смотрел во все глаза, как бы не веря себе. Он совсем отупел,
точно от ужасного удара по голове.
– Да что ты, что ты, матушка! Подлинно припадки находят; с ума, что
ли, сошла? – вскинулась испуганная Дарья Алексеевна.
– А ты и впрямь думала? – хохоча вскочила с дивана Настасья
Филипповна. – Этакого-то младенца сгубить? Да это Афанасию Ивановичу
в ту ж пору: это он младенцев любит! Едем, Рогожин! Готовь свою пачку!
Ничего, что жениться хочешь, а деньги-то все-таки давай. Я за тебя-то еще
и не пойду, может быть. Ты думал, как сам жениться хотел, так пачка у тебя
и останется? Врешь! Я сама бесстыдница! Я Тоцкого наложницей была…
Князь! тебе теперь надо Аглаю Епанчину, а не Настасью Филипповну, а то
что – Фердыщенко-то пальцами будет указывать! Ты не боишься, да я буду
бояться, что тебя загубила да что потом попрекнешь! А что ты объявляешь,
что я честь тебе сделаю, так про то Тоцкий знает. А Аглаю-то Епанчину ты,
Ганечка, просмотрел; знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она
непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с
честными женщинами знаться – один выбор! А то непременно
спутаешься… Ишь, генерал-то смотрит, рот раскрыл…
– Это содом, содом! – повторял генерал, вскидывая плечами. Он тоже
встал с дивана; все опять были на ногах. Настасья Филипповна была как бы
в исступлении.
– Неужели! – простонал князь, ломая руки.
– А ты думал, нет? Я, может быть, и сама гордая, нужды нет, что
бесстыдница!
Ты
меня
совершенством
давеча
называл;
хорошо
совершенство, что из одной похвальбы, что миллион и княжество
растоптала, в трущобу идет! Ну, какая я тебе жена после этого? Афанасий
Иваныч, а ведь миллион-то я и в самом деле в окно выбросила! Как же вы
думали, что я за Ганечку, да за ваши семьдесят пять тысяч за счастье выйти
сочту? Семьдесят пять тысяч ты возьми себе, Афанасий Иваныч (и до ста-
то не дошел, Рогожин перещеголял!), а Ганечку я утешу сама, мне мысль
пришла. А теперь я гулять хочу, я ведь уличная! Я десять лет в тюрьме
просидела, теперь мое счастье! Что же ты, Рогожин? Собирайся, едем!
– Едем! – заревел Рогожин, чуть не в исступлении от радости. – Ей
вы… кругом… вина! Ух!..
– Припасай вина, я пить буду. А музыка будет?
– Будет, будет! Не подходи! – завопил Рогожин в исступлении, увидя,
что Дарья Алексеевна подходит к Настасье Филипповне. – Моя! Всё мое!
Королева! Конец!
Он от радости задыхался: он ходил вокруг Настасьи Филипповны и
кричал на всех: «Не подходи!» Вся компания уже набилась в гостиную.
Одни пили, другие кричали и хохотали, все были в самом возбужденном и
непринужденном состоянии духа. Фердыщенко начинал пробовать к ним
пристроиться. Генерал и Тоцкий сделали опять движение поскорее
скрыться. Ганя тоже был со шляпой в руке, но он стоял молча и все еще как
бы оторваться не мог от развивавшейся пред ним картины.
– Не подходи! – кричал Рогожин.
– Да что ты орешь-то! – хохотала на него Настасья Филипповна. – Я
еще у себя хозяйка, захочу, еще тебя в толчки выгоню. Я не взяла еще с тебя
денег-то, вон они лежат; давай их сюда, всю пачку! Это в этой-то пачке сто
тысяч? Фу, какая мерзость! Что ты, Дарья Алексеевна? Да неужто же мне
его загубить было? (Она показала на князя.) Где ему жениться, ему самому
еще няньку надо; вон генерал и будет у него в няньках, – ишь за ним
увивается! Смотри, князь, твоя невеста деньги взяла, потому что она
распутная, а ты ее брать хотел! Да что ты плачешь-то? Горько, что ли? А ты
смейся, по-моему, – продолжала Настасья Филипповна, у которой у самой
засверкали две крупные слезы на щеках. – Времени верь – всё пройдет!
Лучше теперь одуматься, чем потом… Да что вы всё плачете – вот и Катя
плачет! Чего ты, Катя, милая? Я вам с Пашей много оставляю, уже
распорядилась, а теперь прощайте! Я тебя, честную девушку, за собой, за
распутной, ухаживать заставляла… Этак-то лучше, князь, право, лучше,
потом презирать меня стал бы, и не было бы нам счастья! Не клянись, не
верю! Да и как глупо-то было бы!.. Нет, лучше простимся по-доброму, а то
ведь я и сама мечтательница, проку бы не было! Разве я сама о тебе не
мечтала? Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять лет
прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-
мечтаешь, – и вот всё такого, как ты воображала, доброго, честного,
хорошего и такого же глупенького, что вдруг придет да и скажет: «Вы не
виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!» Да так, бывало,
размечтаешься, что с ума сойдешь… А тут приедет вот этот: месяца по два
гостил в году, опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, – так тысячу
раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало, ну, а теперь…
Рогожин, готов?
– Готово! Не подходи!
– Готово! – раздалось несколько голосов.
– Тройки ждут с колокольчиками!
Настасья Филипповна схватила в руки пачку.
– Ганька, ко мне мысль пришла: я тебя вознаградить хочу, потому за
что же тебе всё-то терять? Рогожин, доползет он на Васильевский за три
целковых?
– Доползет!
– Ну, так слушай же, Ганя, я хочу на твою душу в последний раз
посмотреть; ты меня сам целые три месяца мучил; теперь мой черед.
Видишь ты эту пачку, в ней сто тысяч! Вот я ее сейчас брошу в камин, в
огонь, вот при всех, все свидетели! Как только огонь обхватит ее всю, –
полезай в камин, но только без перчаток, с голыми руками, и рукава
отверни, и тащи пачку из огня! Вытащишь – твоя, все сто тысяч твои!
Капельку только пальчики обожжешь, – да ведь сто тысяч, подумай! Долго
ли выхватить! А я на душу твою полюбуюсь, как ты за моими деньгами в
огонь полезешь. Все свидетели, что пачка будет твоя! А не полезешь, так и
сгорит; никого не пущу. Прочь! Все прочь! Мои деньги! Я их за ночь у
Рогожина взяла. Мои ли деньги, Рогожин?
– Твои, радость! Твои, королева!
– Ну, так все прочь, что хочу, то и делаю! Не мешать! Фердыщенко,
поправьте огонь!
– Настасья Филипповна, руки не подымаются! – отвечал
ошеломленный Фердыщенко.
– Э-эх! – крикнула Настасья Филипповна, схватила каминные щипцы,
разгребла два тлевшие полена, и чуть только вспыхнул огонь, бросила на
него пачку.
Крик раздался кругом; многие даже перекрестились.
– С ума сошла, с ума сошла! – кричали кругом.
– Не… не… связать ли нам ее? – шепнул генерал Птицыну, – или не
послать ли… С ума ведь сошла, ведь сошла? Сошла?
– Н-нет, это, может быть, не совсем сумасшествие, – прошептал
бледный как платок и дрожащий Птицын, не в силах отвести глаз своих от
затлевшейся пачки.
– Сумасшедшая? Ведь сумасшедшая? – приставал генерал к Тоцкому.
– Я вам говорил, что
Достарыңызбен бөлісу: |